— Не хочу и смотреть! — отворачивается. Но отворачивается какая-то праздничная. А сама следит — глаз не спускает. — И не показывай. Я и не запомню. У меня память дырявая… Фу! Фу! Душит, хай ему черт! — А сама ж следит — глаз не спускает. Хотя вроде и отвернулась.
— Запоминайте, еще покажу.
— Не хочу и запоминать! Ффу! В нос лезет, зверь, душу раздирает! — А у самой глаза чуть не выскочат от радости.
— Не залезет, не раздерет. — Я тоже играю. — А как быстро приготовим! Вот. Следите, чтоб не сбежало.
Притихла. Ждет недоверчиво и радостно. Посматривает на огонь с разных сторон, счастливая и растерянная. И вроде осуждает:
— А никакой красоты! Дрова горят, так радость от них: искры рассыпаются, треск веселый… — И вдруг: — О, да чи вже кипит? Сынок! — И смеется, растерянная и счастливая. — Надо ж? Ни таскать на горбу, ни рубить… Не успела моргнуть, и уже кипит! Да как весело! Прямо диво!..
А за столом расплакалась.
— Что вы, мама?
— Да так. — Зажимает нос. И вытирает тыльной стороной ладони глаза. Больше пальцами. Как только умеет она, единственная в мире. — Свою жизнь вспоминаю…
«Бедная наша мама! Дорогая наша мамочка! Что ты видела в своей жизни? Тяпку? Лопату? Вилы? Топор?.. Что ты знала в своей жизни? Огород? Поле? Навоз? Ручные мельницы?.. Поживи хоть сейчас, великая наша труженица!..»
Вспоминаю, как шипели и плакали сырые дрова в печи, как мололи кукурузу ручной мельницей. Говорю:
— Не надо, мама. Теперь все у нас хорошо.
Роняет слезы с кивком. Убирает их, как смородину, негнущимися пальцами. Понемногу светлеет.
— Может, хоть вы поживете. Если не будет войны.
— Надо делать, чтобы ее не было. Вы отдыхайте, а я пойду работать. Хотите, на берег пойдите.
Смеется:
— Надо ж? Дожилась до чего! Можно и гулять!..
Из своей комнаты я слышу: что-то смеется на кухне, разговаривает сама с собой. Подкрадываюсь на цыпочках. Гляжу в дверное стекло: горит газовая плита, мама стоит возле со спичками. Смеется:
— До чего дожили, надо ж…
Выключает. Смотрит на горелку. Потом затаивает дыхание, накаляется, как перед чем-то необыкновенным, чиркает спичкой, подносит, осторожно и правильно все делая, и — хохочет: «Горит! Надо ж?..»
Смотрит прямо в огонь — радуется. Потом, затаиваясь, тушит. Опять приготавливается. И опять чиркает. «Горит! Надо ж? Опять горит! Аж не верится!..» Отступает на шаг: «Чи и правда, его нет?..» И, спохватившись, крестится, пугаясь себя, своей смелости: «Прости, господи, меня, грешницу!» Крестит и горелку, играя: «Ишь, что придумали!..» И косится, как на врага, но радостная. А через минуту опять чиркает: «Приготовлю щас сыну борща».
На цыпочках отхожу. И уже не могу работать — слушаю, как она готовит, как веселеет. Выхожу, тоже веселый:
— Ах, как пахнет борщом! Вот это здорово: наш, крестьянский! Недаром вы кашеварили в колхозе! Чудный борщ! Наливайте, мама!
Борщ в самом деле необыкновенно вкусный. Какой только умеет готовить одна она, моя мама. Я ем, а она любуется мною, радуется, что вот ее сын ест приготовленный ею борщ, приготовленный на газовой печке! И вдруг не то с тоской, не то с радостью:
— Сынок! А помнишь, как мы пололи в степи, а ты мне обещал: «Не плачьте, мама. Вот я выучусь, буду жить в большом городе и возьму вас к себе, у нас все будет…» Помнишь?
Я помню. Я все хорошо помню: ходили полоть кукурузу за десять километров, и не было у нас даже макухи, ели какую-то бурду из щирицы и жигуки. Я все хорошо помню. Говорю:
— Считайте, что все сбылось, мама.
Она оглядывает квартиру.
— Прямо царство! Вот буду пановать! — И смеется, ничего не видя от счастья. И тут же плачет: — А мы ж хлебнули! Даже врагу не пожелаю!.. — И вытирает тыльной стороной ладони глаза, больше пальцами, корявыми от времени и работ. — А теперь как в раю! Даже не снилось!..
Освоилась она в квартире быстро: готовит, стирает машиной, плещется, как утка, в ванне, включает сама телевизор, сама следит за программой, подолгу разбирая ее… Стала свежая, расцвела приятной старушечьей красотой, наполнившись новыми, радостными хлопотами, новой жизнью… И в эту новую жизнь привнесла из своей — написала в станицу, подруга привезла ее любимые цветы в горшочках, посадила еще, взяв у какой-то старушки отростков… За телевизором связала мне носки и перчатки, расшила подушку.
— Как вы так можете, не глядя?
— О! Моя мама, твоя бабушка, ночью, на ощупь, ковры расшивала, кружева вязала… Жалко, что не успела передать мне всего. Умерла, когда мне было семь лет…
Связала носки и рукавички и расшила подушечки и Валиным деткам, сшила одеяльца всем, отослала в Челябинск, и Володиным — повезла сама.
Вернулась — убитая.
— Что случилось, мама?