Он открыл дверь. Прямо от двери пол был заложен матрацами. Часть матрацев пустовала, на большей части сидели и лежали беженцы. Старухи худые в черных платьях и светлых платочках, старухи одутловатые, с болезненно толстыми ногами. Между матрацами копошились совсем маленькие дети. Все они настороженно посмотрели на нас.
– Это русский писец. Он приехал написать о вас.
– Пусть напишет. – Женщина помоложе, лет под пятьдесят, пробралась к нам между матрацами. – А еще лучше пусть сфотографирует, как мы живем. Наше убожество. У тебя есть фотоаппарат, рус?
– Есть. – Я вынул из кармана бушлата «мыльницу».
– Я не хочу фотографию… Не хочу! – заныл мальчик лет пяти, сидевший на матраце. Он был одет в бледно-зеленый комбинезон, запачканный на пузе и по обшлагам.
– Ма-а-а! – закричал малыш в самом дальнем углу.
К нему метнулась с горшком та самая женщина, которая только что пробралась ко мне. Она стащила с малыша штаны и усадила его на горшок. При этом она что-то бурчала, по-видимому, ей было неловко передо мной.
– Садитесь сюда! – Человек с лицом дерева в кепочке показал мне на подоконник, к которому он приставил стул. – Здесь был стол, но мы его вынесли, чтобы было больше места. Здесь вам удобнее будет записывать.
Я обреченно прошел к подоконнику. Хотел снять обувь, чтобы не наступать на их ложа, но они запротестовали и провели меня по краю матрацев.
– Меня зовут Зоран. Зоран Зорич, – представился наконец старик в кепке. Я вынул блокнот…
Я, конечно, мог сослаться на занятость и уйти. Я знал, что никуда не смогу обратиться со своими записями и фотографиями. Что газеты их не возьмут, так как газеты не интересуют индивидуальные человеческие судьбы. Не потому, что редактора – люди черствые, а потому, что читатели – люди черствые и читать в сотый раз о несчастьях беженцев они не хотят. Часть читателей – сами беженцы. Не возьмет мои записи с фамилиями беженцев и пересказом их несчастий правительство России и тем более правительство Франции. А если я пойду к комиссарам по правам человека, то комиссары, вздохнув, возьмут мои листки и фотографии, по-дружески предупредив меня, что надежа на то, что по их делам будут предприняты какие-то действия, равна нулю. Но я не мог лишить беженцев случайной надежды, и потому целых четыре часа я занимался безумной работой: выслушивал, записывал, фотографировал. Кто, откуда, кто из семьи погиб (застрелен, замучен, заколот, повешен), кто изнасилован, кто изгнан. За четыре часа у меня был в наличии мартиролог, которому бы позавидовали все четыре евангелиста: Марк, Лука, Матфей и Иоанн.
Дети какали, горшки воняли, старухи плакали, девочки-дети с печальными глазами рассказывали ужасы, а я писал и писал. А толпа в коридоре выстроилась в очередь… Радмила без устали переводила…
В какой-то момент я впал в некий экстаз. Передо мной проходила со своими травмами, психозами, бедами и ужасами часть человечества. Я допускаю, что кто-то из них мог чуть приумножить свои беды, но если кто из них и сделал это, то не намного. Я ведь не раздавал им взамен пайки или купоны. Я был случайная надежда. Может быть. Вдруг. Писец донесет их истории до влиятельных людей. Я чувствовал себя очень важным. И очень слабым. Но не бесполезным. Потому что я поддержал их надежду. Несколько недель они будут помнить меня, склонившегося над записной книжкой, без устали записывающего данные. Адрес, откуда бежал. Правильное правописание фамилии осуществляла Радмила. Нас угостили чаем и извинились, что к чаю есть только старое печенье из наборов Красного Креста. Вот когда они вернутся в родные места, они угостят меня настоящим крестьянским печивом. Думаю, никто из них не вернулся в родные места.
То были мои первые беженцы. Позднее я встретил их многие тысячи. И всегда повторял ту мою первую практику: без устали переписывал данные, делал фотографии – то есть работал по поддержанию их морального духа. И конечно, никуда эти данные потом не шли, хотя я честно пытался. Возвращаясь от отеля «Славия», мы молчали, я обратился к Радмиле:
– Организуй мне встречу с Шешелем. Пожалуйста, Радмила.