Грамота не сообщает, что исход боев все равно решили казаки, слишком это расходилось с предшествующим стремлением представить казачьи станицы как безусловных врагов земских сил. Предводители казаков не послушались воеводу князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого и вступили в бой. Вот как «Новый летописец» пишет об этом самом драматичном моменте в истории боев с гетманом Ходкевичем под Москвой: «Етману же наступающу всеми людми, князю же Дмитрею и всем воеводам, кои с ним пришли с ратными людми, не могущу противу етмана стояти конными людьми, и повеле всей рати сойти с коней, и начаша битися пешие: едва руками не ималися меж себя, едва против их стояша. Головы де те, кои посланы ко князю Дмитрею Трубецкому (от князя Дмитрия Пожарского — В.К
.), видя неизможение своим полком, а от нево никоторые помочи нету, и поидоша от нево ис полку бес повеления скорым делом. Он же не похоте их пустить. Они же ево не послушаша, поидоша в свои полки и многую помощь учиниша. Атаманы ж Трубецково полку: Филат Межаков, Офонасей Коломна, Дружина Романов, Макар Козлов поидоша самовольством на помощь и глаголаху князю Дмитрею Трубецкому, что «в вашей нелюбви Московскому государству и ратным людем пагуба становитца». И придоша на помочь ко князю Дмитрею в полки и по милости всещадраго Бога етмана отбиша и многих литовских людей побита»[723]. Автор «Повести о победах Московского государства» писал, что «русские люди» из «боярского полка князя Дмитрея Тимофеевича» откликнулись на призыв Кузьмы Минина вмешаться в бой и помочь своим соотечественникам, которых уже превозмогали иноземцы. Он сравнил речь Минина, обращенную к служилым людям князя Дмитрия Трубецкого, со свечой, внезапно зажженной в кромешной тьме («аки не в светимой тме светлу свещу возже»): «ныне бо от единоверных отлучаетеся, впредь к кому прибегнете и от кого себе помощи чаете». И здесь автору «Повести…» приходилось «снижать» роль казаков полка князя Дмитрия Трубецкого, поэтому о них сказано только то, что в захваченном обозе гетмана Карла Ходкевича они сразу «нападоша» на «множество винных бочек и на многое полское питие». Если бы не вмешательство воеводы князя Дмитрия Трубецкого, велевшего «бочки литовския растаскати и бита, чтобы воинству от питая пакости не учинихомся»[724], то казаки, видимо, остановились бы пировать и исход боя вполне мог быть другим (косвенно это только подтверждает, что без участия казаков не могли справиться с войском гетмана Ходкевича). Сам Кузьма Минин, поддавшись эйфории боя, ходил во главе дворянских сотен на литовские роты у «Крымского двора» за Москвою-рекою. Удара объединившихся на время битвы полков князя Дмитрия Трубецкого и князя Дмитрия Пожарского отряды гетмана Ходкевича не выдержали. Так еще один несостоявшийся правитель только и удовольствовался видом Москвы с Поклонной горы, куда вынужден был отойти после неудачных боев, обрекая осажденный польско-литовский гарнизон на медленную смерть от голода.Иная версия вступления казаков в «Хоткеев бой» содержится в источниках, происходивших из Троице-Сергиева монастыря. Снова во всем хорошем, что происходило под Москвою мы должны благодарить келаря Троице-Сергиева монастыря Аврамия Палицына. Это оказывается он, а не Кузьма Минин возжег «свечу», он увлек своею проповедью казаков, настолько, что они бросились в бой, крича ясак (призыв) — имя монастырского покровителя «Сергиев! Сергиев!». Другой келарь Симон Азарьин в книге о чудесах Сергия Радонежского, открыл более прозаичный мотив выступления казаков. Кузьма Минин вместе с приехавшими под Москву архимандритом Дионисием и келарем Авраамием Палицыным смогли умолить выступить казачьи станицы обещанием отдать всю «Сергиеву казну». Когда же казаки увидели в полках взятые из монастырской ризницы золотые и серебряные церковные сосуды, архимандричьи шапки и одеяния, шитые золотом и украшенные каменьями, они устыдились своих прежних требований и отослали эту казну обратно в Троице-Сергиев монастырь. Существенную разницу в деталях троицких рассказов И.Е. Забелин справедливо объяснял личными особенностями двух келарей: «Симон Азарьин, не менее, если не более Аврамия любивший свой монастырь, но не столько, как Аврамий, любивший свою особу, рассказывает о тех же обстоятельствах гораздо правдивее»[725]
.