Шуйского подхватили под руки, поволокли к плахе, пристроили голову, но тут прискакал телохранитель царя и остановил казнь. Дьяк Сутупов, прибывший следом, зачитал указ царя о помиловании.
Шуйского, под облегченные крики народа, повезли тотчас в ссылку. Долго смотрел ему вослед поверх голов Петр Басманов, и такое он словцо шибкое палачам кинул, что те осоловели.
Скопин-Шуйский прислал гонца: везет царицу-старицу с большим бережением, до Москвы осталось два дня пути.
Для встречи с матерью Дмитрий Иоаннович избрал село Тайнинское. В чистом поле поставили великолепный шатер, дорогу водой побрызгали, чтоб не пылила.
Прозевать этакое зрелище мог разве что увечный да очень уж ленивый – вся Москва повалила в Тайнинское.
День 17 июля выдался знойный. Дмитрий Иоаннович отирал белоснежным платком глазницы и шею. Скашивал глаза на толпу. Живая изгородь польских жолнеров и казаков Корелы казалась надежной. За спиной бояре, но и сотня телохранителей Маржерета.
«Что ж так долго тащатся? О эта торжественная езда!»
Разговаривать с кем-то сил нет. Смотрел под ноги на бордовые, липкие от нектара цветы, на синий мышиный горошек.
Вдруг пошел какой-то шум. Толпа пришла в движение, потянулась в сторону Тайнинского, и он увидел вдали облако пыли, конных, карету.
Торопливо завел под шапку платок, отирая в единый миг взмокшие волосы, и подумал: «Надо будет уронить шапку».
Подтолкнул ее к затылку, дрожащими руками принялся прятать платок и не находил ему места. Выронил, сделал шаг вперед, потом еще и побежал, раскачиваясь тяжелым бабьим задом. Откинул голову, шапка съехала назад и на ухо, упала наконец. Он попробовал ее подхватить, но короткая рука промахнулась. Карету потерял из виду на мгновение, а она уже стоит, всадники вокруг кареты стоят, и через отворившуюся дверцу на землю спускается по ступенькам высокая женщина в черном. Он замер, ожидая, чтоб она отошла от лошадей, от своей охраны – мало ли? – но, соразмерив расстояние, кинулся со всех ног, с колотящимся сердцем и шепча: «Мама! Мама!»
Она вся потянулась к нему, потянула руки, обессилела, обмякла, только он был уже рядом, прижался потною головою к ее тугому, тучному животу. Тотчас вскочил, обнял и, целуя в голову, все шептал и шептал:
– Мама! Мама!
Она ловила его руками, пытаясь задержать, рассмотреть. И рыдала в голос.
«Хорошо, – думал он, – хорошо!» – уводя ее, тяжелую, навалившуюся на него, в шатер.
Народ рыдал от счастья и умиления.
В шатре было прохладно, на столе яства и напитки. Он подал старице вишневого меда, сам хватил ковш квасу с хреном и сел на стул, закрывая на миг глаза и вытягивая ноги. Тотчас поднялся, посадил матушку в кресло и стоял подле, ожидая, что ему скажут. Царица-старица молчала, нежность, назначенная зрителям, сменилась вялой усталостью.
– Для тебя, мама, отделывают палаты в Новодевичьем. На первое время разместишься в Кремле, в Вознесенском.
Марфа не нашлась что сказать, и говорить пришлось ему: – Мы так давно не виделись. У нас еще будет время вспомнить прошлое. Память о безоблачном детстве прекрасна. Я охотно буду слушать тебя о тех далеких днях.
Краем скатерти вытер лицо и вдруг почувствовал нестерпимую тяжесть в мочевом пузыре.
– Прости меня, мама, бога ради! – Он скрылся за пологом, где была приготовлена для него постель, и оправился в угол, на ковер, изнемогая от блаженного облегчения.
Тугая струя мочи истончилась до струйки, но струйка эта никак не кончалась, и он, озабоченный приступом боязни, проткнул кинжалом отверстие в пологе и прильнул к нему глазом.
Толпа пребывала в умилении.
– Это все квасок, – сказал, выходя к Марфе. – Скажи мне, ты всем довольна?
– Да, государь.
– Тогда идем на люди. Пора в дорогу.
Она проворно поднялась. Постояла… и пошла за полог. Он слушал журчание, потирая длинной рукою загривок, откуда страх сыпал по его телу мурашки.
«Побывавшие в царях люди все умные, – сказал он себе, совершенно успокаиваясь, и, поморщась, погнал прочь озорную мысль. – Коли не по крови, так по моче родственники».
Он шел рядом с каретой «матери», глотая пыль из-под колес, почтительный, безмерно радующийся сын. Народ валил следом и по обеим сторонам дороги. Неверы были посрамлены и радостно каялись перед теми, кто опередил их верою, а поверившие сразу, со слуха, сияли, просветленные своею верой.
Через три дня после приезда в Москву царицы-матери Дмитрий Иоаннович короновался на царство. Да не единожды – дважды! В Успенском соборе по древнему обычаю, а в Архангельском по вновь заведенному. Над могилами царей Иоанна и Федора архиепископ Арсений возложил на голову царя шапку Мономаха, и была она ему впору. Шапка русская, а кафтан – польский.
Вот к полякам-то и выказала недовольство Боярская дума.
Дмитрий тому недовольству втайне был рад. Сподвижников, приведших его к престолу, следовало приструнить: царство – не военный табор. Да ведь и как русскому человеку не обидеться?
Едет поляк по Москве – не зевай. Слепого столкнет, сомнет и не обернется, потому что сам слеп от безмерной своей гордости. Пограбить тоже не прочь.