Одно было нехорошо: Заруцкий привез к родному дяде сына государя Федора Иоанновича царевича Федора Федоровича. То был здоровенный, с бычьей шеей детина, обожравшийся, ожиревший. Царевича носили в золоченом стуле семеро телохранителей и поставляли ему на каждую ночь невинную девицу.
– Да православный ли он? – удивился государь. – Замашками султан турецкий.
К очам своим Федора Федоровича не допустил, поглядел на него в потайную щель и вежливо попросил Заруцкого: – Что-то казаки до самозванцев сделались охочи. Всякий дурень у них уже и царевич. Иван Мартыныч, избавь меня от такого племянничка! И не тайно. Такое дело тайно уж не справить.
– Он и впрямь дурак, – согласился Заруцкий и, кликнув казаков, пошел тотчас к «царевичу».
Беднягу выволокли на улицу, зарубили не мудрствуя – петухам так головы не рубят. Приткнули к пеньку и саблей по шее.
Наутро даже красного места не осталось, снегом завалило. Такие ухнули снегопады, что пришлось воинству по избам разойтись, ждать, когда купцы дороги протопчут обозами. Но в ту зиму купцы дома сидели.
В новогоднюю ночь Марина Юрьевна молилась в своих покоях с тремя монахами-бернардинцами. Когда ехали в Москву, в ее свите их было семеро. Теперь осталось двое: Антоний из Люблина и Бенедикт Ансерын, да к ним присоединился душехранитель царя Дмитрия, прошедший с государем от Путивля до Москвы, кармелит Иоанн, родом испанец из Калагоры. Папа римский Климент VIII, посылая кармелита в Россию, дал ему второе имя – Фаддей. После молитвы Марина Юрьевна пригласила монахов за стол для беседы. Были выставлены братины с медом – подношение, а скорее милостыня ярославских купцов. Все меды были выдержанные, хмельные.
– Что народ пьет, таков и народ, такова душа у народа, – сказал Иоанн-Фаддей, черпая из пенной братины уточкой-чарочкой. – Пьешь – вкусно, не постережешься – станешь скотиной. Русские – коварны.
Антоний молитвенно сложил руки и, смягчая слова тембром голоса, возразил:
– Зачем так говорить о людях, которые, почитая нас за врагов, кормят сытно, поят пьяно и, главное, не держат зла про запас.
Марина Юрьевна подняла глаза на отца Бенедикта, ожидая, что скажет строгий этот человек. Бенедикт молчал. На ярославском ядреном морозе, на простецких, но добрых харчах все расцветали, а он голубел, усыхал. Безучастные глаза его, переходя с предмета на предмет, замирали, и в них зияла пустота.
– Есть ли в ваших сердцах, умах какие-либо предчувствия о перемене в нашей общей участи? – спросила Марина Юрьевна.
– Ваше величество, дом гудит как улей! Все только и говорят, что его величество Дмитрий Иоаннович сражается под Москвою. Наши рыцари вызывают москалей на герцы и, превосходя в искусстве сабельного боя, неизменно побеждают. – Иоанн-Фаддей говорил, подняв чашу, и все завороженно смотрели на жемчужную в прозолоть неубывающую пену. – Добрейший отец Антоний, может, вы и на это возразите?
– Ах, если бы всякий разговор, что заводится в нашем доме, как заводится по углам плесень или мороз, – был правдой.
– Святой отец! Вы не верите, что государь спасся?! – Казалось, Марина Юрьевна тотчас расплачется.
– Я призываю всех и вас, ваше величество, набраться терпения. Бог не оставит нас. Бог вознаградит мужественных и кротких. Тяжело и больно слыть упрямцем. О государыня! Для меня нет более драгоценного сосуда, чем сосуд вашей жизни, ибо, наполнен до краев превосходной чуткой жизнью, он, не в пример этой чаше, каждой пролитой каплей обжигает и ранит меня, не умеющего защитить ваше величество от неумолимой судьбы. Я – молюсь, ваше величество! Я молюсь!
Глаза Марины Юрьевны наполнились слезами, но она смеялась.
– Спасибо! Спасибо, святой отец! – И остановила взгляд на Бенедикте Ансерыне.
Монах вдруг прочитал на латыни стихи:
Стихи были неуместные. Антоний, грохнув чарой по столу, вдруг запел: