— Земля, вишь, наша… Стало быть, батюшку твово — рожном?.. Вашего, то есть… А сам, к примеру, что кушать станешь?
— А мы ему курицу последнюю отдадим! Петр Григорьевич! Не слушай их! Клади сладкие слова далее! Наливайте, люди добрые, на том свете не дадут!..
Приехал брат Николай, вызванный отцом. Пошутил поначалу из Пушкина: «Отец понять его не мог и земли отдавал в залог». Но потом стало не до шуток. Отец слег. Левая рука болела колючими мурашками. Варили ему настой — пустырник, валерьяновый корень, ландышевый. Ждали из Орла Сашенькиного жениха, лекаря.
Григорий Викулович лежал на диване в кабинете своем, недужный, бледный, верный присяге слуга отечества. Он не спорил, не повышал голоса, был тих, покорен.
— Петруша… Поясни, дружок… Не разумею… Не нами ведь заведено… Моя-то вина в чем?
— Папенька, вы пейте лекарство…
Из бумаг следственной комиссии:
«В Заичневском… встречаются странные противоположности: он добрый сын и вместе с тем своими выходками причинил семейству много горя; точный математик и верящий на слово разноречивым учениям социалистов; русский патриот и поборник отделения Польши; в области науки мирный труженик и вместе с тем старающийся всеми силами на подмостках политических бредней добиться венца мученичества и гонений за те идеи, которых сам еще не выработал и не усвоил».
— Папенька, вы пейте лекарство… Историю излагают кратко… На одной страничке — двести лет… А сколько людей рождается и (хотел сказать — умирают, но не посмел)… живут в эти двести лет… Кто-то видит дальше других, кто-то короче… Кто-то понимает, что происходит, а кто и не понимает… Империя будто бы крепка, а и у нее — слабости… Право же, я отнюдь не стремлюсь выделиться из всех… Не на Голгофу иду… Хочу понять, папенька, и радуюсь, когда понимаю…
— Да понимаешь ли, Петруша? — тихо спросил полковник, не ожидая, впрочем, ответа. Он слушал разговор сына как уютное успокоение, как ворожбу, слушал, как другого человека — не буйного смутьяна, возмутителя спокойствия, а раздумчивого толкователя бытия. Ах, мальчик… Что там у него в душе, в голове?
— Вы поспите, папенька… Вам легче станет…
XI
На Илью-пророка в Орел прибыл из Москвы жандармский полковник Житков и через день, на мироносицу Магдалину, явился в Гостиное.
Братья Заичневские находились во флигельке, где, по обыкновению, спорили. Медный трехсвечный шандал с оплывшими огарками стоял на круглом столике, покрытом рытым синим бархатом, впрочем, весьма потертом. На медном подносе спиртовка грела кофий: по утрам молодые господа чаю не пили, по столичному обычаю. Старший брат старался не горячиться, выслушивая и другую сторону (юридический факультет!), говорил ловко, убедительно:
— Почему же ты не считаешься с Греком? Допустим, мы для тебя — нуль… Но Аргиропуло! Ты ведь не проповедуешь! Ты — бунтуешь! Право же, Периклес не глупее тебя и не меньше твоего разбирается в социализме…
— Меньше! Революция, опасающаяся зайти далеко, — не революция! Чего тогда стоит принятый нами девиз Мадзини: «Ора а семпрэ»? Я еще доберусь до него в Москве, чтобы расставить точки над i!
Младший недавно отправил Греку грозное послание: «Я не стану спорить наедине с человеком, которого я не уважаю, но когда кто-нибудь начинает возражать против истин, составляющих мое достояние, при собрании нескольких зрителей, то я начну спорить, потому что знаю, что эти-то посторонние зрители симпатизируют ему, что они считают свое мнение непогрешительным, а на прочих людей, увлекающихся различными теориями, смотрят, как на погибших и ослепленных. Пора! Настало время показать этим господам, что скоро, скоро рухнет окончательно строй, к которому они принадлежат. Они чувствуют это хорошо сами, но как умирающим христианам (в особенности первых веков) грезились страшные картины ада, так им теперь в тумане является новая жизнь, основания которой мало-помалу выясняются, и жутко им становится за себя и за детей, воспитанных в их вере».
Он писал письмо это горячо, искренне, даже добывая досадовать на себя за свой возвышенный стиль (ничего не мог поделать с эпистолярным громогласием).
И сейчас, вспоминая это письмо, он старался говорить спокойнее, проще. Боже праведный, как они все не могут понять простых вещей!
Во флигель вошла Авдотья Петровна. Она была бледна, нижняя ее губа дрожала. «Что-то с отцом!» — хлестнуло изнутри Петра Заичневского. Он бросился к ней:
— Маменька! Что?..
— Петруша… Ты не волнуйся, Петруша…
— Что, маменька?!
— Там… Приехал жандармский офицер…
— Уф, гора с плеч! Можно ли так пугать?!
Николай схватил брата за плечи:
— Вот видишь!
— Остынь, — дернул плечами Петр. — Зачем его принесло?
Авдотья Петровна опустилась на гнутый стул, затряслась в плаче, сказала сквозь платочек:
— За тобою, Петенька…
Петр Заичневский выбежал. Солнце ухнуло в глаза. Белые гуси, высокомерно выдлинив шеи, переваливались цугом по лебеде. Петр Заичневский рассмеялся: уж больно они были смешны — глупые, важные, надменные, предназначенные для жаркого.