Читаем Сначала было слово полностью

А молодые люди, опьяненные победой, неожиданным прекрасным геройством старика Пьер Ружа сопровождали Петра Григорьевича. Они веселились, как дети, потому что были еще детьми, и крепкие костромские срубы, каменные дома и лабазы угрюмо и затаенно сопровождали их веселье.

III

Листовку Исполнительного комитета, обращенную к новому царю, привез в Кострому, к Заичневскому, Лука Коршунов (где добыл, Петр Григорьевич не спрашивал).

Коршунов брюхом чувствовал политику, понимал: сейчас начальство потребует от братца-барина верности новому государю. Сейчас, будь он, Лука Коршунов, государь император, первым делом всех драчунов в бочку, тесно, пускай одумаются, кидать ли под царские ножки что ни попало.

Но Лука Семенов Коршунов не был государем императором, а был он купчиной и, будучи таковым, понимал за драчунами резон. Резон сей был однобокий, купеческий, выгоду ищущий, и состоял, главным образом, в том, чтобы власть не связывала руки купцу. Пусть хоть черт, хоть дьявол на троне — но чтобы воля была торговле без препон, чтоб господа чиновники, кому ведать надлежит, смотрели не в руку купцу, сколько поднес, а… Вот в этом месте Лука Семенович и разевал рот: во что бы им смотреть-то, господам чиновникам? Этого он и сам не понимал толком.

Коршунов поскреб сапоги на крылечке (сырая весна была в Костроме, сырая, мокрая), взошел в крепкую избу и тотчас увидел Петра Григорьевича.

Молочный брат был угрюм, скучен видом (не захворал ли?), встал из-за стола, из-за книг и бумаг, приобнял, вздохнул, сказал, будто и не расставались, считай, на два года:

— Жив?

— Помалу, брат…

Лукашка чем больше богател, тем большей смелости набирался на язык. Скоро, пожалуй, братишкой обзовет или, того гляди, братцем.

— Раздевайся, гостем будешь.

И нарочито, как слуга у барина, принял синюю поддевку у гостя.

— А ты все шутишь? — невесело спросил Лука, однако одежду не перехватил, подождал, пока Петр Григорьевич повесит ее на костыль, сказал, разглаживая набок льняные власы. Уж больно светлы, ребячьего цвета были волосы, неприлично молодили купчину. Заичневский усмехнулся горько, сказал ни к селу ни к городу, разглядывая знакомое с детства Лукашкино личико:

— Прическа а ля Капуль… Уже не очень модно…

— Так… Шутишь… Прокламацию я тебе привез… Прочитаешь, и я сам сожгу. Не желаю петли ни тебе, ни себе.

— Будет вздор молоть, давай…

На столе выглядывал из-за книг дагерротип — Ольга Андреевна.

Лука отметил про себя, что Петр Григорьевич поднес лист к глазам не так близко, как прежде: прежде, бывало, чуть не упирался носом в читаемое.

«Письмо Исполнительного комитета к Александру III. Ваше величество, — прочел Заичневский, потирая пальцами листок: неужели и царю послали на такой неказистой бумаге? Как бы пальцев не занозил… — Вполне понимая то тягостное настроение, которое Вы испытываете в настоящие минуты, Исполнительный комитет по считает, однако, себя вправе поддаваться чувству естественной деликатности, требующей, может быть, для нижеследующего объяснения выждать некоторое время».

Лука стоял у окошка, смотрел на улицу, постукивая нетерпеливо пальцами по некрашеному, темному подоконнику. Герань цвела на окне красненькими звездочками. Должно быть, Лука потревожил цветок: резко запахло геранью.

«Есть нечто высшее, чем самые законные чувства человека, — читал Заичневский, — это долг перед родной страной, долг, которому гражданин принужден жертвовать и собой, и своими чувствами, и даже чувствами других людей».

Заичневский остановился, это говорил Берви-Флеровский: предел человеческой гордыни — жертвовать чувствами других людей.

Лука шумно вздохнул, нетерпеливо переступил на коротких ногах, продолжая тарабанить пальцами, будто дрожал, сдерживая дрожь.

— Сядь, — благодушно сказал Заичневский.

Лука снова вздохнул:

— Читай скорее, горе ты…

Заичневский снова потер пальцами лист:

— Лука!

— Чего тебе?

— А мы-то свою прокламацию на какой бумаге тиснули? Помнишь?

— О господи! — так и не обернулся Лука, — читай, страхолюдина! Читай, дьявол! Петли захотел?

— А ты думаешь — петля?

— Нет, — всплеснул руками Лука. — Сенаторами их всех назначат! А барышень — фрейлинами!

— А что? Сестры Оловенниковы чем не фрейлины? — усмехнулся Петр Заичневский.

Марья Оловенникова рождена была повелевать, посылать, вершить судьбу и холодно отсекать все, что мешает. Петр Григорьевич не сомневался, что к взрыву на Екатерининском канале была причастна Марья Оловенникова с сестрами, покорным продолжением ее воли.

И это огорчало его. Он не учил их цареубийству. Они были централистками, как все его ученики. Но в том-то и дело, что его ученики, уходя от него, принимали террористическую ересь.

— Как бы и тебя в камергеры не вывели, — бурчал Коршунов. — Благо у всех на виду.

Лука Семенович для выразительности провел пальцем по горлу и тут же перекрестился.

— Лука! А хорошо бы у тебя на какой-нибудь барже — печатню, а? Плы-ивет себе баржа и — прокламация то в Астрахани, то в Ярославле, то в Самаре…

Сказано было, разумеется, чтобы потеребить страх Луки Семеновича. Но Коршунов улыбнулся как ни в чем не бывало:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже