Теперь им сделалось весело. Ольга кинулась к баулу, развязала легко ремень, вытащила кашемировый набивной платок, черный с цветами:
— Это вам!
Хозяйка строго приняла дар, сказала:
— Ты бы шубейку сняла… К мужу ить явилась… Ох-хо-хо… Грехи наши тяжкие…
— Какие же грехи! — засмеялся Заичневский.
— А ты помолчь… Помолчь… Бабьей тоски тебе не понять… Детишков, пить дать, нету у вас… Гляди, бабочка, затянешь…
То, что к новому ссыльному явилась жена, известно стало вмиг. Говорили, конечно, отец у нее — генерал, правая рука государя, а вишь как обошлось. Жалеет, конечно, тут и батюшка — не указ. Бабья любовь что смерть — никого не спрашивается. Мелентьевна ходила в новой шали именинницей. И только ссыльные деликатно выжидали до завтра: нельзя же, право, господа, навязываться в часы радости!
А они, Ольга и Петр, смотрели друг на друга, не решаясь ни спросить ни о чем, ни сказать ничего, будто оберегались лишнего, того, что могло бы оказаться не любовью. Они не понимали, что в любви — все любовь, и были счастливы этим непониманием…
XVIII
— Не имею предписания, — виновато сказал ротмистр, — право же, господа… Отъезд из Пензы самоволен…
— По-слу-шай-те! — втолковывал Заичневский, — за это полагается административная высылка, не так ли? Так сошлите Ольгу Павловну в Повенец! Она ведь уже здесь!
— Право же, весьма сочувствую… И мы — люди… Но — служба…
Ольга вышла спокойная, прибранная, веселая, приблизилась к Заичневскому, дотянулась на цыпочках до бороды, чмокнула:
— Гуд монинг, май далинг…
Офицер отступил, округлил глаза: дама, за которой он прискакал, была неприступна и величественна. Она отчужденно, как по предмету, скользнула по нему взором. Офицер пробормотал:
— Честь имею, сударыня…
— Петр, — не глядя на офицера, сказала Ольга, — мне придется прокатиться с этим достойным господином. Но прежде мы позавтракаем, не так ли?
Ах это «не так ли», которое только что произнес он, Петр Заичневский! Он ведь не знает ее привычек, положительно не знает! Ни излюбленных слов, ни гнева, ни привязанностей, ни даже того, что ей нельзя было уезжать из Пензы. Наверно, из-за братьев, причастных к процессу «50-ти». Петр Заичневский только сейчас, видя перед собою жандармского офицера, вспыхнул тем, что ровно ничего не знает об Ольге! То есть он знает все-все, что наполняет его душу, и — ничего, что составляет подробности бытия, повелевающего судьбами.
Она уехала как на прогулку, и это придало ему сил поначалу. Небольшой дагерротип, привезенный ею (неужели она чувствовала, что они так нелепо расстанутся?!), был похож на нее мертвым сходством. Что же делать? Разумеется — работать. Кто придумал эту бессмыслицу? Какая работа может заменить то, что воздвигнуто мощной силой природы?
Он, разумеется, работал и излагал свои воззрения шумно, победно, привычно. Ссыльные толклись у него в избе, сам он посещал сходки. Но ночью он просыпался и смотрел на дагерротип — на неживое сходство дотошного механического изображения.
Хозяйка относилась к нему, как к недужному, иной раз шмыгала носом. Как-то спросила:
— Что же не выручаешь?
— Выручу, Мелентьевна! Непременно выручу!
Это было сказано дельно, твердо. Потому что только что в Санкт-Петербурге присяжный суд в открытом процессе оправдал Веру Засулич, стрелявшую в столичного градоначальника! Значит — что-то поворачивается в империи! Как сказал тот, первый его жандарм? Перемелется — мука будет…
Надо писать прошение, будь они трижды прокляты!
Пятого сентября семьдесят восьмого года товарищ министра внутренних дел испросил мнение начальника Орловской губернии — может ли дворянин Петр Заичневский временно отлучиться в город Орел для устройства личных дел? Ленивый Боборыкин запросил своего полицмейстера: может ли? Полицмейстер Говоров, отставной поручик, коему никак не светило восхождение в чинах ввиду чрезмерного пристрастия к горячительной влаге, прочитал начальственный запрос (а ну их к бесу — оба надоели, и Боборыкин и Заичневский!) ответил почтительно: не может…
Кто постигнет движение начальственной души? Она, душа то есть, может быть, и не зла изначально (отпускал же Василий Павлович Говоров этого возмутителя спокойствия в столицу), но стоит сверху оборваться малому камешку, как душа сия предусмотрительно каменеет, превращаясь в булыжник всеобщей державной лавины, погребающей под собою живые сердца, живые страсти, живые судьбы.
«Что ж не выручаешь?» — сверлили глаза хозяйки. Какая же была Ольга, если даже эта старообрядка вмиг признала в ней жену? Признала и ждет от него, чего следует ждать — мужик, выручай свою бабу. Причем тут Вера Засулич? Выстрел ее не приблизил Ольгу, нет. Он отдалил ее. Ольгу выслали из Пензы в Иркутск. И первое письмо ее пришло оттуда, из Иркутска.
«Дорогой мой, почему всякое знамение воспринимается на беду? Вот выклейка из здешней газеты: