Но одновременно с вестями высокими, достойными воодушевления доходили вести нелепые. Будто с той минуты, как государь задумался в полном одиночестве с гусиным пером в руке (да и то, надо сказать, задумаешься!), князь Долгоруков и оба Адлерберга не выходят из Зимнего дворца и даже ночуют в сапогах. Будто ждет повседневно и повсенощно под аркою (где Эрмитаж) государева карета, а во дворце удвоены (даже утроены!) караулы. Будто обер-полицмейстер Паткуль всыпал двести розог дворцовому дворнику, который напился пьян и, бил себя в грудь, хвалился первым крикнуть ура воле, как только государь скажет, что можно уж и кричать.
Нелепые вести эти доходили до Москвы — похоже было — тщанием злоумышленников, однако и в Москве, при полицейских частях, оказались зачем-то солдатские полувзводы и выданы им были патроны с пулями. А через Кремль прекратили вольный проезд будто бы на время, пока подметут Ивановскую площадь.
И вот ударил Иван Великий и отозвались московские колокола, и дома и храмы поплыли, как льдины, в сплошном черном людском море. Куда уж тут полувзводам! С папертей сверкали ризы, дымили кадила — не поймешь, кто говорит, кто плачет, кто так — вздел руки к небесам. Слабые в неимоверном гуле захлебывающиеся голоса возвещали:
— Осени себя крестным знамением, православный народ! И призови с нами божие благословение на твой свободный труд, залог твоего домашнего благополучия и блага общественного!..
Лукашка (оказался на Арбате), в новой синей поддевке, в хороших плисовых шароварах, в крепких сапогax, крестился наотмашь, истово, слезы золотились на рыжеватой полудетской растительности, волосы желтые и вовсе ребячьи, расчесаны были пополам и смазаны, суконный черный картуз Лукашка мял левой рукой.
Возле Спаса на песках Лукашка разглядел в толпе обоих своих господ да с ними еще веселых барчуков.
— Петр Григорьевич, — не крикнул, всплакнул с воплем Лукашка, — Христос воскресе!
И бросился прижиматься мокрым лицом к суконной груди (выше не дотягивался). Петр Заичневский приобнял его, взял голову, поднял к себе, посмотрел в детские синие глаза, стал вытирать пальцем Лукашкины слезы:
— Так рано еще ему… Не пасха ведь еще… Ты картуз надень… Простудишься…
Лука удивленно сквозь слезы посмотрел на картуз: действительно! Надел…
Николай Григорьевич и прочие рассмеялись обидно, барственно. И эта обида передалась Луке как плетью поперек лица. Что же это? Всем радость, а этим глумление? Лука Коршунов, кинувшийся было истово, но православному, к бывшему (видал как? Теперь уж бывшему!) барину, вдруг заподозрил неладное. А может быть, и впрямь господа не рады народной радости? Kaк же теперь там — в Гостином? Хозяйство и так шло через пень колоду. Лукашка сызмальства, чуть не с мальчишеских лет понимал за господами все их премудрости. Но вот — меньшой Заичневский, последыш, любимчик. Ему-то что достанется при разделе? Шиш с маслом! Но ведь и он — прямой барин!
Слезы высохли вмиг. Лукашка открестился от насмешливого кирпоносого лица Петра Григорьевича:
— Дьявол!
— Да остынь ты, дурак, — строго приказал Петр Григорьевич.
И они все опять рассмеялись.
— Дьявол, — шепотом повторил Лука.
— Господа! Эхо — наш Лука! Богат, как Крез… «Ваш, — зло сверкнул умом Лука, — как же… был ваш… А теперь — выкуси! Теперь я — государев!»…
— Господа, — сказал Петр Григорьевич. — Он теперь таков, что, пожалуй, сможет и нас на волю выкупит.! Лука Семеныч! Сторгуешься с Александром Николаичем?
Лука, приученный сызмальства к забавам барчука, понимал, что речь идет о государе, понимал он и злорадный смех всей компании.
— Неуместно, барин, — негромко сказал он одному Петру Григорьевичу, будто никого рядом и не было, будто никто и не реготал на кощунственное суесловие.
Слова Луки, спокойные (никак не поверить, что только что рыдал он от умиления царской милостью), будто отрезвили всех. Но Лука не умолк. Сказал негромко, дельно, предупредительно:
— Выкупать вас будем. Да не у того, у кого чаете…
— Каков?! — гневно (вот сейчас велит ободрать кнутом) вскрикнул барчук в высокой шапке.
— А ведь он прав, — тихо сказал Николай Григорьевич. — Пойдем с нами, Лука, не сердись.
Лука и сам остыл от обиды. Дела у него сегодня не было кроме радости о монаршей милости. А деньги — были. На херес и мадеру хватит. Лука знал, что господа студенты зелена вина не потребляли.