— Что касается меня, — продолжал Гёфле, — я ручаюсь, что узнал и почерк и язык Стенсона в прочитанной мной рукописи. Прошу вас, майор, открыть эту папку и удостовериться в тождественности почерка. Это хозяйственные отчеты по имению, составленные и подписанные стариком управляющим примерно в то же время, то есть в тысяча семьсот пятьдесят первом и пятьдесят втором годах. Впрочем, почерк его не переменился и поныне, и рука все так же тверда. Вот доказательство: три стиха из Библии, написанные только вчера, смысл которых, соответствующий состоянию его духа, очень ясен и помогает нам понять многое.
Майор сличил рукописи; тем не менее тайна казалась ему все еще неразгаданной. Состряпал ли барон подложные документы, свидетельствующие о том, что его невестка умерла, не оставив наследника? Он был вполне способен на такой подлог, но ведь Гёфле в свое время ознакомился с этими бумагами, и даже теперь они, должно быть, находились в его руках вместе с остальными делами, полученными им в наследство от отца.
— Да, эти записки находятся у меня в Гевале, — ответил Гёфле. — Они были проверены экспертами, и подлинность их не вызывает сомнений; но разве не ясно теперь, что баронессу Хильду принудили к этому ложному признанию силой или угрозами? Успокойтесь, Христиан, все Это выяснится. Смотрите, майор, вот вам еще одно доказательство, найденное мною вчера случайно в кармане платья, письмо барона Адельстана к жене: прочтите и прикиньте, совпадают ли даты. Надежда на будущее материнство подтвердилась пятого марта, после двух или трех месяцев сомнений, быть может! Ребенок родился пятнадцатого сентября, баронесса нашла прибежище здесь в первых числах этого же месяца. Здесь же, по-видимому, она оказалась узницей барона и умерла двадцать восьмого числа. И еще-одно доказательство — эта миниатюра. Взгляните на нее, — Маргарита Эльведа. Этот портрет графа Адельстана, конечно, не был написан ради занимающего нас сейчас дела: писал его знаменитый художник и поставил дату и подпись. Но ведь это вылитый Христиан Вальдо! Сходство поистине необыкновенное. Теперь посмотрите на портрет того же графа Адельстана во весь рост. Здесь бросается в глаза то же сходство, хотя это творение гораздо менее талантливого живописца, но руки выписаны с наивной точностью, и вам, должно быть, хорошо видны согнутые мизинцы; ну-ка, Христиан, покажите нам ваши!
— Ах, — вскричал Христиан, возбужденно шагавший из угла в угол, пока Гёфле не остановил его, взяв его дрожащие руки в свои, — если барон Олаус мучил мою мать — горе ему! Вот эти скрюченные пальцы вырвут у него сердце из груди!
— Ничего, пусть итальянская страсть скажет свое, — сказал Гёфле майору, который вскочил с места, опасаясь, как бы Христиан не выбежал из замка. — Этот молодой человек — воплощенная отвага, уж я-то его знаю! Мне известна вся его жизнь. Неужели вы не понимаете, что ему необходимо излить свою скорбь и негодование? Но подождите, друг мой Христиан. Возможно, что у барона не такое преступное прошлое, как мы полагаем. Надо узнать подробности, надо повидать Стенсона. Освободить Стенсона и привести его сюда — вот что нужно сделать, майор, и как раз Этого вы и не хотите.
— Вы отлично знаете, что я не могу этого сделать! — вскричал майор, чрезвычайно взволнованный и возбужденный. — Я не имею никакого права вмешиваться в действия столь важного лица, как барон, особенно если он вершит суд над собственными слугами; если барон вздумает пытать этого старика, он найдет для этого тысячу предлогов.
Тут майора прервал Христиан, который уже не в силах был сдержать свой порывистый нрав. Он хотел сам идти в новый замок, спасти Стенсона или расстаться с жизнью.
— Как! — говорил он. — Ужели вы не видите, что в этом логове ни перед чем не останавливаются? Я теперь слишком понимаю, что именно скрывается за этим шуточным, но горьким и страшным прозвищем «розариум»! И этот несчастный старик, который едва дышит, верный слуга, спасший меня от врагов, как он говорит в своей исповеди, и посвятивший мне после долгой, утомительной поездки еще долгие годы молчаливого труда, сейчас умирает, быть может, в страшных муках, тоже ради меня! Нет, это немыслимо; вам не удастся удержать меня здесь, майор. Я не признаю вашей власти, и если даже мне придется пробить себе дорогу шпагой — что ж, тем хуже, пеняйте на себя!
— Тише! — воскликнул Гёфле, вырывая из рук Христиана шпагу, которую тот схватил со стола, — тише! Слушайте! Кто-то ходит над нами, в комнате, куда вход замурован.
— Кто же может там ходить, — сказал майор, — если вход, как вы говорите, замурован? К тому же я ничего не слышу.
— Я тоже не слышу шагов, — ответил Гёфле, — но помолчите, и взгляните на люстру.
Все умолкли, глядя на люстру, и не только заметили, как она вздрагивает, но и услышали тихое металлическое позвякивание медных подвесок, трепещущих под чьими-то шагами в верхнем этаже.
— Неужели это Стенсон? — воскликнул Христиан. — Только ему одному может быть известен вход через наружную галерею.
— А разве есть такая галерея? — спросил майор.