— Коагуляцию. Разрушение белков под действием тепла или холода.
— На стульчик этого алкаша! Авось поуспокоится! — выпалил регистратор, у которого по лицу уже пошли пятна.
— Я абсолютно спокоен. Как пульс покойника, — обронил Калев на прощанье.
Он сидел в кромешной тьме. Запястья и щиколотки стягивали ремни. Что-то вроде автомобильного ремня сдавливало грудь. Это, значит, и называется «посадить на стульчик». Так, наверное, усмиряют буйных, впрочем, его поведение могло подействовать на нервы ничуть не меньше. К обычным буйным тут попривыкли, а Калев Пилль явление более утонченное — психохулиган. В том же духе он держался и со служителями. Длинный был добрее, Калеву показалось даже, что он слегка на взводе, а вот худосочный его коллега вызывал омерзение. Этот, видимо, обожал демонстрировать свою власть, а по возможности — и силу. Он так ретиво принялся срывать с Калева брючный ремень, что отлетела пуговица с рубашки. Калев дал ему вволю повозиться, ухмыльнулся и подбоченился, но вид половинки пуговицы рассердил его так, что он отшвырнул санитара.
— Атс, этот подонок лезет, — пронзительно взвизгнул тот. Длинный схватил Калева за руки. В дверях показался старший сержант. Он молча глядел на Калева. Уловив в этом взгляде нечто вроде сочувствия, Калев вдруг ощутил неловкость оттого, что оскорбил регистратора выдвижением в старшие сержанты. Здесь тоже работа не сахар, и, наверное, он уже заждался лейтенантских погон, а все же надеется в жизни на лучшее, как и сам Калев.
— Этот шибздик, похоже, без ума от своей специальности, — заметил Калев старшему сержанту, — где там этот стул, я бы уже пошел…
Его втолкнули в крошечную комнату с кафельными стенами и полом. Посредине располагалось большое, покрытое темной клеенкой и прикрепленное к полу сиденье наподобие зубоврачебного кресла. Особенно широкими и массивными были подлокотники, оснащенные ремнями.
— Душик клиенту? — спросил Паташон в сером халате.
Сержант махнул рукой — не стоит.
— Ну хоть немного, а? — не отставал тот. В его улыбочке было что-то порочное: есть люди, которые, завидев лежащего на земле человека — пьяный тот или нет, а вдруг больной? — просто не могут не подойти и не поддать ногой этой «скотине проклятой». Серый коротышка наверняка был из таких.
Милиционер глянул на Калева и покачал головой. Глаза у него и вправду были грустные. Потом он на одну дырку ослабил ремни. Когда сержант наклонился, перед Калевом снова оказалась жилка-Волга, она набухла и пульсировала.
— Я там, знаете, ничего плохого не имел в виду, — произнес Калев. — Когда все так по-глупому складывается, как у меня сегодня, то, как говорится, уже не ведаешь, что творишь… — Это прозвучало совсем по-детски.
Старший сержант ничего не ответил. Вышел и погасил свет.
«Вот он я — идейный человек, просветитель, воспитатель», — Калев грустно усмехнулся. За спиной капало. Но от него слез тут не дождутся!
Кап-кап! Вода-водица, вечный скиталец, белка в колесе природы. Все капли когда-нибудь попадают в море или в облака. В море… «Я с детских лет тосковал по бескрайнему морю…» Где уж этим санитарам догадаться, что притороченный к их стулу алкаш когда-то в блаженной младости декламировал эти стихи с высокого обрыва. Смешно и совестно. И все-таки он не стыдится — чего тут стыдиться. Вот и Ильме слушала тогда и таяла. Он подтолкнул Ильме на мох… Им нравилось быть на лоне природы: кровать с подушками и подушечками, накидочками и подзорами казалась ему декадентской ареной ласк. Калев любил простоту и не терпел вычурности. Может быть, и его первый сын был зачат под пологом небесным.
Кап-кап, извечный круговорот.
Простота, природа, никакой вычурности. М-м! Смех, да и только. Смех сквозь слезы. Ведь под ногами, на другом конце земного шара, в книжных шкафах, на столах, а может, даже и в уборных — хотя вряд ли, бумага-то глянцевая… шикарное издание, на страницах которого толстопузый сатир с бокалом в руке и развязной ухмылкой вещает нечто, простоте и естественности противоположное.
Теперь перейдем к возлияниям.
Вот сидит он здесь, пристегнутый, как буйный алкоголик, как подонок из подонков, готовый броситься на всех и каждого. Очень может быть, что его не помешало бы привести в чувство холодной водичкой. Выходит, он — горький пропойца? Он не трезвенник — это верно, но меру знает, до сих пор все было в норме. Правда, норму он сегодня принял месячную, а с Вольдемаром — всему виной дурацкая жалость — даже квартальную. Сейчас он восседает здесь, а потом домой придет письмо, может, даже с фотографией, кто знает. Ну что ж! Снявши голову, по волосам не плачут! А в итоге он — невинный козлик отпущения. Ну и утешение: ведь козел отпущения — самое жалкое создание, какое только можно представить!