Затем повалило множество народу. Впереди шли говоруны. От разговоров их гул стоял, словно в речной запруде, и для слуха он был несноснее расстроенного органа. Из одних слова сыпались частой капелью, из других лились струями, из третьих били фонтаном, а из самых говорливых хлестали потоком, как из ведра. Этих людей словно подмывает нести околесицу, как будто они приняли слабительное из листов восьмиязычного Калепинова лексикона. Эти последние мне поведали, что они говоруны всезатопляющие, не знающие отдыха ни днем, ни ночью; они и во сне говорят, и, глаза продравши, говорят. Были тут говоруны сухие и говоруны, что зовутся проливными или орошающими, а то еще пенными, — такие брызжут слюной во все стороны. Еще были такие, которых зовут трещотками; из них слова вылетают с тем же треском, с коим в отхожем месте кое-что другое, — эти говорят, как бесноватые. Были еще говоруны-пловцы, — эти размахивают руками, словно плывут, и раздают невольно плюхи и оплеухи. Были мартышки, гримасничающие и корчащие рожи. И все они заговаривали друг друга до смерти.
За ними следовали сплетники, наставив уши, выпучив глаза, осатанев от злокозненности. Они вцеплялись когтями в чужую жизнь и перемывали всем косточки. Следом шли лгуны, вседовольные, тучные, улыбчивые, разряженные и процветающие, ибо сии суть одно из чудес света: не имея других занятий, живут себе припеваючи по милости недоумков и мерзавцев.
За этими шли пролазы, весьма надменные, ублаженные и надутые; все они суть три язвы, что разъедают честь мира сего. Эти так и ввинчивались во всех, во все совались, впутывались и ввязывались в любое дело. Словно морское блюдце, прилипают они к честолюбию и осьминогами присасываются к благоденствию. Ими, судя по всему, замыкалось шествие, ибо следом за ними долгое время никто не показывался. Мне хотелось узнать, почему они шли отдельно от прочих, и сказали мне несколько говорунов, которых я, впрочем, не спрашивал:
— Эти пролазы — квинтэссенция надоед, а потому хуже их никого нету.
Тогда призадумался я над великой пестротой сей свиты и не мог вообразить, кто же должен явиться.
Тут вошло некое существо — женщина, с виду весьма пригожая, и чего только на ней и при ней не было: короны, скипетры, серпы, грубые башмаки, щегольские туфельки, тиары, колпаки, митры, береты, парча, шкуры, шелка, золото, дубье, алмазы, корзины, жемчуга и булыжник. Один глаз открыт, другой закрыт; и нагая, и одетая, и вся разноцветная. С одного бока — молодка, с другого — старуха. Шла она то медленно, то быстро. Кажется, она вдалеке, а она уже вблизи. И когда подумал я, что она входит, она уже стояла у моего изголовья.
При виде столь причудливого скарба и столь нелепого убора я стал в тупик, словно человек, которому загадали загадку. Видение не устрашило меня, но удивило, и даже не без приятности, потому что, если присмотреться, было оно не лишено прелести. Я спросил ее, кто она такая, и услышал в ответ:
— Смерть.
Смерть! Я был ошеломлен. Сердце мое чуть не остановилось; и, с трудом ворочая языком, путаясь в мыслях, я проговорил:
— Зачем же ты пришла?
— За тобой, — отвечала она.
— Иисусе тысячекратно! Стало быть, я умираю.
— Ты не умираешь, — отвечала она, — ты должен живым сойти со мною в обитель мертвых. Раз уж мертвые так часто наведывались к живым, будет справедливо, чтобы живой наведался к мертвым и выслушал их. Разве ты не слышал, что я лишь судебный исполнитель, но не сам судья? Живо, идем со мною.
Вне себя от страха, я сказал:
— Не разрешишь ли мне одеться?
— В этом нет надобности, — отвечала она. — Со мной никто не уходит в одежде, да я и не охотница до церемоний. Сама несу пожитки всех, чтобы им было легче идти.
Я последовал за нею. Не сумею сказать, где пролегал наш путь, ибо я был охвачен ужасом. По пути я сказал ей:
— Я не вижу признаков смерти, потому что у нас ее изображают в виде скелета с косою. Она остановилась и отвечала:
— То, о чем ты говоришь, не смерть, но мертвецы — иными словами, то, что остается от живых. Скелет — основа, на коей держится и лепится тело человеческое. Смерти же вы не знаете, и каждый из вас — сам себе смерть. Лик смерти — лицо каждого из вас, и все вы — самим себе смерть. Череп — это мертвец, лицо — это смерть. То, что вы называете „умереть“ — на самом деле прекратить умирать; то, что вы называете „родиться“, — начать умирать, а то, что зовете вы „жить“, и есть умирать. Скелет — это то, что от вас оставляет смерть и что не нужно могиле. Если бы вы это постигли, каждый из вас вседневно созерцал бы смерть свою в себе самом, а чужую — в другом, и узрели бы вы, что ваши домы полны ею и в обиталище вашем столько же смертей, сколько людей, и вы бы не дожидались смерти, а следовали за нею и готовились к ней. Вы думаете, что смерть — это кости, что пока вы не завидите череп и косу, на вас и смерти нет, а сами вы и есть череп и кости, даже если и не помышляете о том.
— Скажи мне, — продолжал я, — что означает твоя свита и почему, коли ты смерть, ближе к твоей особе говоруны находятся и надоеды, а не лекари?
Она отвечала: