Он, плакавший, как ребенок, и моливший случайного прохожего вытащить его, когда упал в дождевой сток, он, смотревший жадно на сладости и съевший один раз в задумчивости четыре килограмма клубники, он, радовавшийся любому ее подарку, даже карандашу, он был в сто раз мудрее и прозорливее ее.
Глэдис сказала вскользь, что после ее отъезда у Эстер были неприятные времена: ее много раз вызывало Федеральное бюро, «меня тоже, но только один раз, спрашивали, не обращалась ли ты ко мне с какими-нибудь необычными просьбами, я ответила — нет». Тогда промолчала, улыбнулась рассеянно, как всегда в сложные моменты.
А вот теперь вспомнилось, и стало понятно, почему все завещано Эстер: да потому, что ничего наверняка не сказала, ничего из того, что знала, о чем могла догадываться, да и просто понять своим быстрым умом, своими «влажными» мозгами.
Вот кто в результате оказался самой мужественной, самой хитрой, самой верной — Эстер. А не она, перетрусившая до спазмов в горле. А ведь казалась себе такой хитрой, такой проницательной, такой ловкой, такой… Нет, подлой не была. И любовь была настоящей, а то, что приходилось делать, так ведь это для победы над фашизмом.
Луиза объяснила, что Германия и Америка готовят страшное оружие, и только если Советский Союз будет обладать им тоже, мир не постигнет катастрофа. Но Америка смотрит вперед, думает о будущем господстве над миром и не хочет делиться секретами производства нового оружия.
Россия воевала, погибали миллионы людей, хроника показывала страшные дымящиеся руины городов и сел, а здесь в январе ели клубнику, Нью-Йорк сиял огнями, в ресторанах подавали лобстеров и огромные бифштексы, в Метрополитен звучала чудная музыка, а на Бродвее шел мюзикл «Гуд-бай, Америка!»
Генрих тоже… На осторожный вопрос после приезда всемогущего Бобби, живущего в пустыне, ответил: «Наверное, паритет был бы предпочтительней. Посмотрим, что покажет время…»
В поселке было тихо. Курортный сезон заканчивался. Лишь в освещенном неоновым светом кафе-мороженое подростки ели «Банана-сплит». Она спросила у продавца с белым от неона лицом, как позвонить аптекарю.
Она знала, что, стоит произнести имя Генриха, и сразу, как по волшебству, по заветному «Сезам», откроются и сердца, и двери. Она сказала, что его сестре плохо, и продавец тотчас взволнованно произнес:
— Мы сейчас позвоним моей жене. Она работает старшей медсестрой в госпитале на военной базе в Плятцбурге.
Коренастая, невзрачная, в мелкой шестимесячной завивке, в скромном, почти бедном платьице (наверняка баптистка), жена продавца, как все медсестры Америки, была немногословной и важной.
Обихаживая Марту, делая уколы, ставя пиявки, она дежурным ласковым голосом повторяла: «Хорошая девочка!», и когда вошел Генрих, Марта сказала: «Это мой брат. Хороший мальчик».
— Марджори Олдхэм, — медсестра протянула руку.
Он поздоровался так тепло и сердечно, как принимал и друзей — знаменитых физиков, и выдающихся общественных деятелей, и светил политики. Нет, пожалуй, последних приветствовал сдержанней.