– Нет, подальше. В часе ходьбы, – Николай закрыл глаза и передёрнул плечами. – Жили в бараках, на старой флотационной фабрике. Там, рядом, мельница старая, вот и называли это место Эрлмюле, мельница Эрла. И команда наша была Эрльмюле. Номер 10460. Речка тоненькая там, у фабрики, журчала. А вокруг лагеря... два ряда колючей проволоки, чтоб даже не думали бежать. И гарнизон эсэсовцев для охраны.
– А местные? Чехословаки? – нахмурился Петрович. – Они как, тоже камнями швырялись, как немцы в Вайдене?
– Иногда женщины приходили из посудной лавки. Они бельё охранников забирали стирать. И им самим, видно, поесть чего приносили. Совали втихую нашим свёртки с нормальным хлебом. Табак. Кусочки сыра. Мне один такой кусочек попал, заветренный уже, твёрдый. Я его за щёку положил и сутки рассасывал. До сих пор его вкус забыть не могу, – Николай осёкся, потому что сыр сегодня был в столовой к макаронам. И тут же продолжил. – Иногда через забор свёртки с едой кидали – как охранник отвернётся… Одна молоденькая дурочка, что-то сказала нашему пленному и обняла его. А когда ушла, его охрана пристрелила прямо там, на месте.
– За что? – нахмурился Петрович.
Николай заговорил с ненавистью:
– Немцы закон издали, мол, русские – уроды неполноценные. И чтоб не смели к немецким женщинам подходить. Мол, портит это их. Одно даже соседство с нами их портит! Даже когда карточки на нас оформляли, специальную печать поставили что с этим законом нас ознакомили. Вот и убили Ивана...
Иногда Николай спрашивал у Петровича, когда Степан брал свой журнал подмышку и уходил:
– Может, ты ещё знаешь, за что мне такая доля выпала: за чужой жизнью подсматривать?
– Почему ж за чужой, – удивлялся Петрович, – если там всё про тебя?
– Потому что другое там всё. Не наш этот мир. С двадцатых годов всё там повернулось наизнанку, да и пошло наперекосяк.
– Так, может, потому тебе и выпало мне рассказать, чтоб и у нас наизнанку не было? – задумчиво сказал Петрович.
– Тяжело это, – глухо произнёс Николай. – Люди там живые. Настоящие. Как мы.
Николай иногда в цехе смотрел на свои испачканные в машинном масле руки… и видел совсем другие: свои же, но скрюченные, как у старика, все в огрубевших мозолях от лопаты. На них не осталось мышц, только вспухшие вены. А на двух пальцах недоставало ногтей...
А однажды Николай увидел себя тем, другим. Нагнулся у дома над бочкой с водой – и показалось, что склонился он на краю глиняного карьера с водой. А в отражении... не человек, а пародия. Лысая, стриженая под ноль голова, кожа туго обтягивает скулы, рот высох – из воды смотрел старик лет семидесяти, а не молодой двадцатисемилетний мужчина. В тот день Николай был выходной и ушёл в лес по грибы на сутки, чтоб никого не видеть... Он не хотел верить в то, что есть на свете люди, способные сотворить такое с другими.
Глава 10. Предатель и нож
Николай иногда ходил в кино, чтобы отвлечься, не думать о голоде и холоде в плену. Трудно было жить в нормальном мире и в страшном: есть пироги с мясом и картошкой – и давиться шпинатной похлёбкой. Трястись от холода на нарах в бараке – и загорать на солнышке у пруда. Гулять с девушками по проспекту – и тут же пригибаться в колонне, чтобы не получить от эсэсовца дубинкой по голове…
Трудно было жить на две жизни. С ума сойти можно... А кино стало интересным, звуковым. Больше никто не наигрывал на пианино рядом с экраном, как раньше. В «Искре» показывали «Детей капитана Гранта», «Границу» и «Последнего миллиардера».
Смотришь спортивную комедию «Вратарь» и вроде смеёшься… И вспоминаешь черноглазого Ваньку Браилко, который в плен раненым в бедро попал и говорил с сильным украинским акцентом. Вспоминаешь, как он рассказывал, что в Офлаге сапоги не отдавал немцам. Ванька только из ревира, а немцы его за неподчинение в холодный карцер! Страшное ведь это дело, а в бараке, знай, пленные на нарах смеются – уж больно смешно Браилко рассказывает. И Николай в зрительном зале смеялся от души, будто Ванька рядом сидел.
А потом рассказывал про это Петровичу в сторожке. Уставший город сонно дышал на улицы синим сумраком. Вокруг электрической лампочки под потолком бились мотыльки, скрипела Степанова ручка, а Николай всё рассказывал.
– Платили вам за работу-то? – спрашивал Петрович.
– Платили, – кивал Николай. – От двух до четырёх рейхсмарок.
– Чего? Рейхсмарок?
– Да. Германия себя Третьим Рейхом объявила. Третья империя благоденствия… на плечах тысяч рабов, взятых в плен…
– А Красный крест-то помогал? Вещи там, лечение?
Николай грустно засмеялся, и откуда столько сарказма в его смехе появилось:
– Французам и англичанам они помогали, да. А мы через решётку в заборе смотрели, как им посылки с родины передают, письма. Они пленные были. А мы, русские – так, рабы. Ещё когда карточки пленных заполняли, верили, что освободят нас или обменяют на худой конец. Я, как дурак, адрес написал домашний, папу, маму…