А ночью они с Ванечкой Ванюшиным, обнявшись, в Галерную гавань Смоленским полем шли. Все фуражки друг другу поправляли, чтобы кокардами прямо. И целовались. А у Ванечки губы холодные, как у мертвеца, в тонком льде. Снега метут, скрежещут, из черной прорвы, с Невы, дуют ледяные ветры.
– А-р-р-рагоны, – кричал Андрей Андреевич, и бежали у него по щекам горячие слезы, замерзали. Он шептал:
– Судьба…
Светится беленький Ванечкин лик. Хихикает Ванечка, попрыгивает по сугробам:
– Судьба-с! Судьбы нет, одне выдумки. Вот я ноздрю мизинцем прижму и на всякие ваши судьбы высморкаюсь… На все-с, что на Гавань, что на Россию. Я бы всю Россию взорвал, чтобы посмотреть, что получится.
– Врешь! – крикнул Сорочкин и сбил у Ванечки фуражку в сугроб.
– За что же вы деретесь? – обиделся Ванечка. Стал искать в потемках фуражку.
– Врешь! А Наполеон? Какие он судьбы произошел? Был офицеришка, попрыгун, шушера, а его куда садануло – императором стал.
Поднял палец:
– Императором… Аррагоны!
И так вымолвил «Аррагоны» и так погрозился, что Ванечка без фуражки от него в страхе бежал.
Неизвестно, как добрался Сорочкин домой, но с койки своей посмотрел он в окно, в снега и гаваньские пустоты.
А из окна на него лицо полное, бледное смотрит, как месяц таинственный: император Наполеон, и губы твердо сжаты, и темный серп волос на лбу.
Тогда понял Сорочкин, что он сам на себя из окна смотрит, и все ему стало понятно.
Он руку под жилет сунул и усмехнулся.
В пятницу экзекутор дал Сорочкину подшить бумагу с надписью министра. Бумага на машинке переписана, а сбоку, карандашиком, резолюция: «Я не согласен».
Сорочкин пригладил на лбу завитушку, усмехнулся, в чернильницу перо обмакнул и написал внизу резолюцию, неспешно:
«Согласны вы, не согласны, а все пропало. Темна судьба человеков. Аминь».
И пониже расписался, вверх и наискось:
«Наполеон Бонапарт».
Подумал и приписал:
«Бонапарт Наполеон, Император всероссийский».
Он милостиво протянул бумагу экзекутору:
– Вот возьмите. Я наложил резолюцию.
Встал, будто еще желал что-то сказать, но только оправил волосы, вздохнул и сунул под жилет руку.
Все присутствие поднялось на ноги, столпилось. Его превосходительство проворными шажками прибежало.
– Что вы наделали?
– Ничего. Хорошо.
– Хорошо! – вскрикнуло его превосходительство.
А Сорочкин книгу на столе пошарил. Нашел. Корешок сжал. Полное лицо вспыхнуло от гнева. И вдруг как грохнет книгой о стол. Чернильницы подпрыгнули, столоначальники присели. А Сорочкин улыбнулся покойно и грустно:
– Вы должны молчать, когда с вами говорит император.
Все присутствие от Сорочкина побежало. Он подошел к окну. Над Невой морозный дым, реют в тусклом дыму галки. Застыла столица Наполеона всероссийского.
– Взять его! – кто-то крикнул за спиной.
Он обернулся.
Надвигаются медные пуговицы, темные кафтаны, его старая гвардия, впереди всех Павлюк, стройный старец. Сорочкин скрестил на груди руки, вдруг топнул ногой:
– За мной, старая гвардия!
Кинулся из присутствия вон, за ним – толпа чиновников, курьеров. Лестницы, повороты, площадки. Лик Сорочкина блещет… Император ведет в огонь полки…
– Вперед, мои легионы!
И как тут случилось, но Ванюшин, копиист, у самых дверей, когда Сорочкин крикнул: «Вперед, легионы», успел ему ножку подставить. И так ловко, что император головой на улицу в сугроб вылетел. Министерский дворник сел на него верхом, оттянул с брюха кушак и оскалился:
– Вязать его али нет?
С подъезда все, кто там толпился, закричали, руками замахали, и Нина Ивановна тоже:
– Вяжи, вяжи, вяжи…
Пенсне Нины Ивановны чик и погасло. Сорочкин прошептал:
– О, Мария-Луиза, императрица моя, наш бедный сын…
И на набережной в Петербурге, у департаментского подъезда, в снег лицом затрепетал тогда в сугробе от рыданий связанный император Наполеон всероссийский.
Кто может знать, в каком новом виде и где при коловращении вселенной проявиться еще Наполеону, но аттические храмы смотрят и теперь в невские воды, только копошится в тех храмах нечисть и нежить иная, и копиист Ванюшин, как слышно, стал комиссаром, а Сорочкин, связанный Бонапарт, скончался в узах, у Николая Чудотворца, на Пряжке.
Академия художеств
Теперь все, что было тогда, кажется знаком нашей судьбы…
Караваны сухих листьев, сгоревших от мороза в пустом Румянцевском сквере, их кувырканье по чугунным мокрым скамьям, томительный шорох на панелях и таинственно светящийся иней на гранитных спинах невских Сфинксов, почерневшие пышные гербы на колонне графу Строганову в нашем академическом саду, и как внезапно в свежести зимней ночи проливались печалью крепостные куранты и летел быстрый снег под дуновением стужи вдоль набережного гранита – все кажется знаком судьбы.
На фронтоне Академии художеств вылиты медные буквы, старинные литеры: «Свободным Художествам». Я думаю, что нет прекраснее надписи на свете, чем два эти слова, и все слова – академия, куранты, сфинксы, колонны, Минерва, Нева – все слова, торжественным видением окружавшие детство, кажутся теперь магическими заклинаниями, таинственной силы которых не знает никто.