– Сюды, барин, сюды. Нынче п-парно, ни зги…
Горячие мокрые пальцы подхватили его под локоть. Белеют в пару мокрые спины, одна растерта в красные полосы, дымится, как будто проступила на ней свежая кровь, стекают шапки мыла, мутная вода. На него идет голый человек с медным тазом, лицо и шея раскалены, невидящие глаза – как беловатый пар, по щекам текут волосы темным ручьем.
Куда его ведут, кто…
Его банщиком был старый солдат. На боку у солдата был шрам, заросший белыми лохмотками. Руки его были в шершавой коросте. Когда скреб ему солдат голову, Достоевский думал: «Отец. Вот и шрам на боку. Отец».
– Где ранен, отец? – сурово и быстро, один только раз, заговорил он с банщиком.
– Ранет-то под Варной, – угрюмо ответил старик, тепло дохнувши кисловатым вином. – Под у самой Варной, при Миколае Павлыче, годов сорок, как ранет…
Старый солдат со шрамом уже месяц как помер в Обуховской больнице. Кто-то другой ведет его под локти куда-то. Неизбежно.
– Приляг, барин, согреться… Веничка раздобуду. Посунулась из дыма красная рука, смахнула со скамьи березовый лист. Лег на горячую скамью. Над ним голова банщика, раскаленная, в блеске, с пушистыми усами, жаркая голова красной кошки.
В парильне высокое окно в углу, как в каземате, в проволочной сетке. За проволокой, в мохнатой копоти, горит ночник.
Веет сухой жар. За громадной заслонкой грохочет огонь. Чугун сотрясается, огонь прокалывает его белыми иглами. Горячая капель бьет со стропил. Впотьмах на полке жаркий шум, шелест веников, жадное клекотание, постаныванье, аханье, веники сотрясают сухой жар, и точно раскалилась, движется впотьмах чудовищная машина.
Гремит огонь за чугунной заслонкой. Сухо, горячо голове. Он задыхается, он лежит навзничь. Неотвратимая дрожь подбирается к горлу, он ловит, он зажимает рот. Он встает… Освежить лицо, голову, она раскалилась. Повернул медный кран, ожег пальцы: ударил паром кипяток. Не тот кран. Неизбежно… Там дверь, – пройти сквозь пар, – будет прохлада, тишина, серебристо-белый старик, там шинели, бекеши, калоши, там люди, разные, каждый по себе, особый, – там прохладная жизнь. В парильне – одни тела, разогретая груда корчится, клекочет впотьмах на полке.
Толкнул дверь, обессилел: за дверью, в пару, стоит банщик, громадный, красная голова, – точно ждал его там.
– Ступай на полок… Веничек есть… Пару поддам.
Неминуемо. Круто повернул в жар. Хватаясь за скользкие поручни стал подыматься по деревянным горячим ступенькам.
Заскрежетал чугун. Железным крюком банщик мешает в огне. На громадной ступне налились жилы, повернул крюк. Подпрыгнул, хлестнул водой из шайки: парильня ухнула в шипящий пар, погасла…
Над ним – раскаленная голова, глаза, как белый пар. Повеял над спиной веник, отряс сухой жар. И тогда пронзило огненное копье, тогда пробило до пят, и все отворилось мгновенно, как зазиявшая молния, все стало пронзительно понятным, – кипящий жар, тьма, захлестанные, взбухшие от крови тела, – Россия, Россия, Россия…
Костлявое тело напружилось, потемнело, закипела пена на скошенных губах. Он поднялся, он выкинул глухой длительный вопль, поймал поручни, – выпустил, – скользко заколотилось тело его по ступенькам. Упал. Влажно и глухо стукнула голова Достоевского.
Впотьмах на полке все дико закричали…
Не в ногу, топочась, его несут в пару. Его костлявые руки качаются над красными плечами. В приоткрытых глазах мутно прыгает газовый рожок. Его ощеренное лицо кто-то обдал из шайки холодной водой. Только покачалась рука.
Голые люди опустили его на белый диван в узком проходе у окна. Там по масляной краске стены течет холодными тропинками пар.
Кто-то накрыл ему лицо черной шапкой. Все говорили громко, разом, прижимая смятые простыни к животам, все заглядывали в проходец с брезгливым и тревожным любопытством.
– Припадошный… Падучая… Я видел, как на полок лез… Угорел… Нет, падучая: пеной зашелся. Вот несчастный.
Его вытянутое костлявое тело серело на диване. Он лежал, как мертвец, черной шапкой накрыто лицо. Староста Федор Михайлович принял шапку и, не спеша, прикрыл его с головой простыней…
Когда медленно пошевелились под простыней его руки, когда собрал ее в ком на груди и медленно потянул с лица, первое, что он увидел, было замерзшее окно и снег за окном, белый, печальный, прилегший…
Остывающие потемки в предбаннике. Прикручен газовый рожок. В ногах сидит Вася, забился в угол, смотрит в пытливом страхе. Может быть, смотрел так часами.
«К-у-ку, п-о-п-о-купорос», – было первое, что подумал Достоевский. Должно быть, все ушли, и баня погасла.
– А где, а где, – глухо и жалобно сказал Достоевский. – А где Федор Михайлович?
– Не извольте беспокоиться, тут.
Серебристо-белый Федор Михайлович стоит в головах, белая рука покойно лежит на спинке дивана.
– Простите, пожалуйста, Федор Михайлович…
– За что же прощать вас?
– Припадок… Разве я могу знать, разве я знаю, когда, где меня захватит припадок.
– Я понимаю… Падучая… Шнурочек у вас на кресте оборвался. Я повязал.
– Спасибо, вот спасибо… Как тихо у вас… Все ушли?
– Все. Уже заперто.