– А теперь, Харри, тебе надо перестать мерзнуть. Знаешь, я ведь однажды сидела в снеговике. И когда я там сидела, я кое-чему научилась. Так что если ты не перестанешь мерзнуть, придется тебе ко мне прижаться, понимаешь? А если ты и тогда не перестанешь мерзнуть, потому что ты в снеговике не сидел, придется тебе меня поцеловать, понимаешь, это помогает. А если нужно, я могу тебе и платье свое отдать, мне оно ни к чему, правда ни к чему. И тебе нечего меня стесняться. Ведь кроме нас тут никого больше нет. А я тут все равно что дома. Так что можешь его повязать на шею вместо шарфа. А я потом только чуть-чуть вздремну, потому что мне завтра к мадам Ларе, а послезавтра у меня репетиция. Кроме того, знаешь, я правда немножко устала.
Так мы и просидели всю ночь на ледяной деревянной скамейке. Я прижимался к Йенни. Губы у нее были сухие и безвкусные. Ее хлопчатобумажное платьице – если б только вспомнить, в горошек, в полоску или в клеточку? – ее летнее платьишко с короткими рукавами я накинул себе на плечи и вокруг шеи. Без платья, но в бельишке она лежала у меня на руках, и руки не онемели, ведь Йенни была легенькая, как пушинка, даже когда спала. Я не спал, боялся ее уронить. Потому что сам я в снеговике никогда не был и без Йенниных сухих губ, без ее платьица, без этой легкой ноши на руках, без Йенни я бы точно пропал. Пропал среди всего этого морозного сопения, скрежета и хруста, заиндевел бы и заледенел в дыхании ледяных глыб да так и остался бы во льдах по сю пору.
А так мы все же дожили до следующего дня. Утро дало о себе знать возней наверху. Это появились ледовые грузчики в клеенчатых фартуках. Йенни, уже снова в платьице, поинтересовалась:
– А тебе удалось хоть немножко поспать?
– Нет, конечно. Кто-то ведь должен был за тобой присматривать.
– А мне, представляешь, приснилось, что подъем у меня все лучше и лучше, так что под конец я смогла прокрутить целых тридцать два фуэте; а господин Зайцингер смеялся.
– Золотыми зубами?
– Ага, всеми сразу, а я крутилась и крутилась, без остановки.
Без всякого труда, шепчась и толкуя на ходу сны, мы добрались до верхнего этажа подвала, а оттуда нашли и лестницу к выходу. Ориентирные лампы указывали дорогу между штабелей льда к прямоугольнику света. Но Йенни меня остановила. Никто не должен нас увидеть, иначе:
– Если они нас застукают, нас никогда больше сюда не пустят.
Когда в ярком прямоугольнике перестали мелькать клеенчатые фартуки, когда упитанные бельгийские битюги дернули с места и бодро покатили фургон на резиновых колесах, мы опрометью, пока следующий фургон не подъехал, выскочили наружу. Солнце пропускало косые лучи сквозь кроны каштанов. Крадучись мы пробирались вдоль черных рубероидных стен. Все пахло совсем иначе, чем вчера. Я опять угодил ногами в крапиву. В Малокузнечном проезде, пока Йенни повторяла вслух неправильные английские глаголы, я уже со страхом начал предощущать на лице ожидающую меня дома тяжелую затрещину столярных дел мастера.
Ты знаешь,
что наша ночевка в леднике имела несколько последствий: меня выпороли; полиция, поставленная на ноги старшим преподавателем Брунисом, задавала вопросы; мы как-то вдруг повзрослели и уступили Акционерный пруд со всеми его запахами двенадцатилетним. Коллекцию пивных резинок я отдал, когда очередной старьевщик собирал утиль. Не знаю, выбросила Йенни резиновые бусы или нет. Мы теперь старательно избегали друг друга: Йенни краснела, когда мы не могли разминуться на Эльзенской улице; а меня всякий раз приподнимало, как танцовщицу с «баллоном», когда я сталкивался с Туллой на лестнице или у нас на кухне, куда ее посылали одолжить то соли, то кастрюльку.
У тебя хорошая память?
По меньшей мере пять месяцев, включая Рождество, не могу связать воедино. В это время, в этой бреши между французским и балканским походами{280}
, все больше и больше подмастерьев из нашей столярной мастерской забирали на фронт, а позже, когда и на Востоке пошло-поехало{281}, заменили сперва подсобниками-украинцами, а потом и французским столяром-подмастерьем. Подмастерье Вишневский пал в Греции. Подмастерье Артур Куляйзе пал на востоке в самом начале, под Львовом; а потом пал и мой кузен, Туллин брат Александр Покрифке, – то есть вообще-то он не пал, а утонул в подводной лодке: началась битва за Атлантику. Все Покрифке, но и столярных дел мастер вместе с женой, надели траурные повязки. И я тоже носил повязку и очень этим гордился. Когда меня спрашивали, по кому траур, я отвечал:– Мой кузен, он был мне очень дорог, не вернулся из боевого рейда в Карибском море.
И это при том, что Александра Покрифке я почти не знал, да и про Карибское море все было вранье.
Что еще происходило?