Общая тенденция безрадостна: набычив начисто облысевшую голову, понуро бредем вперед, но по-прежнему в неукоснительном сопровождении пса. Плутон подчиняется с полуслова, он уже давно не юноша. Тяжкий удел старения, когда каждый следующий полустанок тоскливей предыдущего. На каждом лужке уже пасутся другие. В каждой церкви один и тот же бог: Ессе Homo![19]
Взгляните на меня: облысел снаружи и внутри. Пустой гардероб с мундирами всевозможных умонастроений. Я был красным, а носил коричневое, щеголял в черном, но снова перекрасился под кумач. Плюньте в меня, вот он я – приодет на все случаи жизни, подтяжки переставляются, человек-неваляшка на свинцовых подошвах, сверху лыс, внутри пуст, зато снаружи обвешан лохмотьями былых одежек – красных, коричневых, черных: плюньте! Но Брауксель не плюет, а шлет авансы, дает советы, рассуждает между делом об экспорте-импорте и о приближающемся конце света, покуда я скрежещу зубами: лысый взыскует справедливости! Все дело в зубах, числом тридцать два. На моих еще ни один зубной врач не поживился. Каждый зуб на счету!Общая тенденция безрадостна. И главный вокзал в Кёльне уже не тот, что прежде. Господи Иисусе, который умеет приумножать хлеба и урезонивать сквозняки, распорядился его застеклить. Господи Иисусе, который всем нам прощает, велел покрыть свежей эмалью писсуары мужского туалета. Нет больше обремененных виной имен, нет предательских адресов. Людям хочется покоя и каждый день горячую картошку кушать; один только Матерн все еще чувствует кожей сквозняки и нутром – имена, вырезанные в сердце, почках и селезенке, ибо имена эти требуют списания, все, все до единого. Кружка пива в зале ожидания. Один обход с псом вокруг собора, дабы он пометил все его тридцать два угла. После чего еще одно пиво у стойки напротив. Болтовня с бродягами, которые принимают Матерна за бродягу. После чего последний заход в мужской туалет. Вонь все та же, хотя прежде пиво куда хуже и разбавленное. Какая дурь – тратиться на презервативы. Рядком жеребцы, прогнув крестцы, тридцать два ручейка в тридцать два стояка, все стояки безымянные, бесфамильные. Матерн покупает себе гондоны, десять упаковок. Ему надобно навестить старых добрых друзей в Мюльхайме.
– Завацкие? Они давно тут не живут. Сперва в Бедберге обосновались, открыли там маленький магазинчик мужской одежды. Помаленьку на ноги встали, и теперь у них в Дюссельдорфе шикарный салон готового платья, два этажа.
Дюссельдорф… Прежде ему удавалось избежать этого очага скверны. Все время только проездом, ни разу не сошел. В Кёльне – да! И в Нойсе – с вязальной спицей. Неделю в Бернате. И на карьерах – от Дортмунда до Дуйсбурга. Как-то раз два дня в Кайзерсверте, но в самом Дюссельдорфе – ни-ни. Об Аахене приятно вспомнить. В Бюдерихе случалось переночевать, но в этой деревне на Дюсселе – никогда. На Рождество даже в Зауэрланде гулял, но не у куролесов-карнавальщиков{392}
. Крефельд, Дюрен, Гладбах и даже выселки между Фирзеном и Дюлькеном, где папа со своими червяками чудеса творил, – всякое бывало, но хуже этого чумного гнойника в подслеповатых глазках круглых окон, этого осквернилища несуществующего Бога, этой горчичной кляксы, засохшей между Дюсселем и Рейном, этой прокисшей пивной отрыжки, этого изроныша, оставшегося после того, как Ян Веллем слез с Лорелеи{393}, – хуже ничего быть не может. Теперь это город искусства, выставок и садов. Вавилон эпохи Бидермайер. Нижнерейнская кухня туманов и столица земли. Побратим города Данцига. Горшочек винной горчицы и гробница шута горохового. Здесь страдал и бился Граббе. «А как же, был тут с нами. Так что мы квиты. А потом он смылся». Ибо даже Кристиан Дитрих не хотел здесь умирать, предпочтя сыграть в ящик в родном Детмольде. Смех Граббе: «Я бы весь Рим мог уморить со смеху, а уж Дюссельдорф и подавно!» Слезы Граббе, старый глазной недуг его Ганнибала: «Хорошо вам плакать, друзья-атлеты!{394} После того, как вы всё захапали, самое время пролить слезу!» Но без малейших позывов смеха и без рези в глазах, трезвый как стеклышко, с черным псом у ноги, Матерн приходит навестить дивный город Дюссельдорф, где во время карнавала правит бело-голубая гвардия принца{395}, где шелестят денежки, благоденствует пиво и пышно пенится искусство, где до конца дней живется сладко и весело, весело, весело!Но и у Завацких общая тенденция безрадостна. Инга вздыхает:
– Мальчик мой, ты же совсем облысел.