Минск, которого она никогда в жизни не видела и не думала, что увидит, а если честно, если совсем уж щиренько, то и сомневалась, что тот Минск действительно существует. Мало ли что люди рассказывают.
А он, оказывается, вот какой, Минск.
Как узор на серой ткани. Сплетённый в клубок лес, который разматывается, разматывается, нитки его обвивают, чёрточки да чёртики опутывают, продевают собой паутину голых весенних деревьев, цепляются за землю и выползают через совсем другие дырки, пролезают сквозь машины, сталкиваются, завязываются в узелки и снова развязываются, запутываются в нём фигурки людей, флажки, собаки, лавки и ограды. Всё тянется и тянется этот клубок, а куда, где всё это заканчивается — неизвестно. Ведь напротив дома, где она сидит, другой дом. Смотрит этот дом на Бенигну всеми своими глазами, и такое у неё ощущение, что каждый знает: привезли сюда несколько дней назад на рассвете какую-то старуху, поселили в комнате, а выходить не дают. А почему? Что за старуха такая?
Да она бы и сама не смогла рассказать.
На самом деле в Минске, конечно, никому ни до кого нет дела. Каждый сам по себе — шевелятся люди в одном клубке, а каждый думает, что свободен, как птица. Птиц здесь много, но ни вороны, ни голуби на Бенигнин подоконник не садятся. Чужая она в Минске. Что ты, старая, забыла в большом городе? В самой что ни на есть сердцевине андертальского леса?
Никто не догадывается, что она здесь. Да и кто стал бы такую неинтересную загадку разгадывать. Им бы свои клубки до конца размотать. А на это минским жизни не хватит.
Это днём Минск такой — сплетённый, связанный, белый, серый, чёрный, синеватый, как кожа на морозе. Ночью Минск горит, но не сгорает. Как вечный огонь.
Болят Бенигнины глаза, болят, она их отводит, а они всё равно к окну просятся. Будто есть здесь кто-то, кто с ней поговорить хочет.
На самом деле у неё в Минске много знакомых. Сколько людей отсюда к ней переездило. Сколько лишнего, в Минске ими нажитого, она в неандертальский лес отнесла. Те, что во дворе под её окном бегают, — кто ж знает, может, они когда-то в её хате стояли, дрожали, рук её дожидаясь — с ужасом, с животом, ко рту подтянутым, с жилами застывшими, с душами, лишним набитыми. Она бы каждого узнала, так ей теперь казалось. Только вот саму себя она уже не узнавала. Вечером, стоя у окна, она видела своё лицо в тёмном оконном стекле и была уверена: нет, не её это лицо, не её, это какая-то другая бабка в дом пожить просится.
Но утром та чужая бабка уходила. Минск становился бело-розовый, как зефир. Начинался день, такой же, как вчера. Никто не приносил Бенигне лишнего, никто не умолял о помощи, никто не звал её: «Бабушка!»
Поэтому закрыт был для Бенигны неандертальский лес. Не для кого туда идти. И она со страхом думала, что забудет за все эти напрасные, бесконечные дни, где какая тропинка, забудет о том, в каком месте пиджак на корчах постелен. А если и не забудет, если доберётся — что если ни пиджака, ни пня там нет уже? Одна крапива. Куда она лишнее девать будет?
Посмеётся над ней королева Крапивна, зелёная Стракива. И закроется на веки вечные неандертальский лес.
На веки вечные.
Бенигна смотрела на Минск с высоты третьего этажа, и у неё кружилась голова. А здесь же и повыше дома бывают, ой повыше, да много. Есть такие, что она и разогнуться не сможет, чтобы верхушку увидеть. Хочется людям всё выше и выше жить — думают, что убегут так из андертальского леса. Или в ангелов превратятся.
Минск — город ангелов. Да и вообще, умирают ли в Минске люди своей смертью? Или здесь можно только из окна выпасть или под машину попасть?
Если бы Бенигне пришло в голову выпасть из своего единственного окна, то у неё вряд ли бы получилось. Рама была без ручек. Комнату нельзя было даже проветрить, поэтому стояла в ней такая духота, что Бенигна чувствовала, как пахнет её старое тело. Что ж, духота, но и теплота ведь тоже. Про то, чтоб она не мёрзла, позаботились как следует — в распоряжении у бабки был целый мешок тёплых вещей. Она выбрала что поскромней — и всё равно выглядела, как какая-то дурная старая бесстыдница. Её б не только Гофман — куры бы засмеяли. Нельзя женщине в таком возрасте в такой одежде ходить. Но лучше так, чем в халате больничном, решила Бенигна. Так и сидела у окна, чужая, незнакомая сама себе, в какой-то кофте с чужого плеча, на которую надела вязаный зелёный кабат, в чёрной юбке широкой, да ещё платок чёрный надела — будто бы умер кто.
Хлопцев, которые её сюда привезли, звали Антон и Миша. Антон был главным, а Миша её стерёг, в туалет водил, есть приносил. Двери в её комнату были на ключ заперты, но она слышала, как ребята переговариваются.
«Слушай, Антон, а почему она такая чёрная, бабка наша?»
«А что?»
«Старые обычно белые. Или жёлтые. А она чёрная, как земля».
«А тебе что? Наша работа — бабку стеречь».
«Да я просто подумал…»
«Подумал он. Чёрная… Я тебе что, дерматолог? Погугли».