Все растения там жгучие, как самая лютая крапива, как будто сама королева Крапивна на балу там гуляет. А посреди крапивы лежит полотенечко. Надо перед собой смотреть, не оглядываться и идти куда надо, и ни с кем не говорить. Полотенечко. Люди там странные, косточки жарят на угольях, и говорят печально так: гу-у-у… гу-у-у… нужно положить под пень, под луну, под пиджак, что на траве постелен, и сказать сразу: пойду от пана, пришла слишком рано. И идти поскорее домой, пока проход открыт. Полотенечко. Лишнее оно было, то полотенечко. Беда! Лежало там, в неандертальском лесу, синее мужское полотенце в белую полоску, отсыревшее полотенце, пахнувшее женихами, их волосатой, вспотевший кожей, белитовским гелем для душа, лежало и выпускало в неандертальские травы свои пары, свои выдохи, свои запахи, и вот уже не могут неандертальские те чёртики свои косточки жарить, всё убивает им дух полотенечка, оглядываются они, морщатся, весь неандертальский лес скручивается в то широкое, полосатое полотенце, весь в него всасывается, забирает полотенце мокрое, махровое, всех в свои крепкие объятия. Спасать надо неандертальский лес, пропадёт он, некуда лишнее носить будет. Бежит Бенигна, бежит на битву, бьётся с полотенечком, вырывает его из крапивы, из травы тянет, а полотенечко не даётся, хлещет её по рукам, хватает за шею, душит Бенигну. Не хочет бабка, чтобы это в лесу видели, смотрит на всех виновато, а полотенечко смеётся: ты что жениха своего молодого тянешь, останусь я здесь, в лесу твоём заветном, буду всеми командовать, а тебе запрещу, проход закрою! И тогда говорит Бенигна: гори, полотенечко, неандертальским огнём! Вспыхивает махровое китайское полотенце, сгорает, как из бумаги сделанное, только пепел с рук Бенигны сыплется. Отворачиваются иностранцы неандертальские, турки и прочие мужички, пожимают плечами успокоенно, берутся за косточки, утихает неандертальский лес, и костры снова пылают ровно, ясно, как те свечи церковные, открываются тропинки лесные, косточки хрустят: ступай уже домой, Бенигна, иди, старая, откуда пришла, только не оглядывайся.
Хорошо, хорошо, пойду. Пойду от пана, пришла слишком рано.
В палату начали возвращаться другие бабки, каждая глянула на Бенигну, проверяя тайком, жива ли. Тайком, украдкой, быстренько, ничем себя не выдавая. Контролируют её. Они тут главные, пожилые женщины в своем уме, а она что? Одно слово: бабка дурная.
Когда молодой падает, бог ему подушечку подбрасывает, а как старый — так борозду.
В тот вечер Бенигна сама отправилась на ужин. Докатилась до столовой, вошла, а тут, как на горе, тот самый сердитый дед у дверей сидит. Каша на бороде, каша на носу, ложка в руке трясётся. Увидел её этот болван старый да как разошёлся:
«Опять вынюхивать пришла? Что я, не знаю, кто ты? Подполковник натовской армии! Ночью в окно светишь в туалете, стратегические цели врагу показываешь! Вот позвоню куда следует, заберут тебя завтра!»
Но Бенигна на этот раз на деда никакого внимания не обратила. Села тихонько на своё место, кухарка ей и миску каши принесла, и ложку, и курицы кусок положила с подливой. Бенигна ела, кашу глотала, и вспомнила вдруг, в чём ещё виновата. Сестре ведь так и не написала. Но куда писать? Адрес в доме остался, и телефон там. Могла бы из больницы позвонить. Но зачем родных людей волновать, с места срывать. Приедут же, всполошённые, апельсинов навезут. Не любит Бенигна апельсины. А ехать родным не близко. Апельсины… Оранжевые, яркие, как глаза кошачьи, нечеловеческий цвет, лишний. На том острове, где её жених живёт, бедный тот парень кудрявый да сумасшедший, который руки её просит, там одни апельсины, наверно, и растут. Вот и блестят его глаза на фотокарточке апельсиновым цветом. Будто подрисовал кто. Может, и не фотокарточка это никакая. А просто рисунок такой ей показали — и сказали, что фотокарточка, чтобы поверила. Но она уже не верит даже в то, что всё это и правда было. Что хата была и больница — верит. А между ними — будто тряпкой кто вытер. Ничего. Одна фантазия.
Когда за окном уже давно стемнело, Бенигна легла и начала мысленно сочинять письмо своей сестре. «Здравствуй, дорогая сестрица. Прости уж меня, давно не писала. Лежу в больнице, но ты не переживай, жива я, здорова, ехать ко мне не надо. Доктор сказал, выпишут завтра. Как твоё здоровье, сестрица, как у Павла, как наши все?..»
Обманула она сестру. Хотя письмо не написала, а уже взяла и обманула. Лишнего на себя нагребла.
И тут за окном послышался голос. Не человеческий, но такой знакомый.
А ну тебя.
И снова: голос, не голос даже, а писк.
«Что же ты, дуралейка старая, по больницам валяешься? Люди едут, едут, а ты… Что ж, мне в неандертальский лес вместо тебя ходить? Так надо было на остров к жениху ехать, если ты решила больше не лечить никого. Вот возьму твои очки и засуну под самую кровать, к мышам. Поползаешь тогда у меня…»
Гофман.