К нему пан Директор сразу же отнёсся с подозрительным радушием: «Вот человек, способный на что-то этакое!» — говорил он в учительской, обнимая его, нового учителя, за плечи. Учительская смотрела с ревностью; впрочем, здесь все ревновали друг друга, как в шекспировской пьесе. Что-то этакое было для директора неуловимым, расплывчатым божеством, суть которого долго оставалась для него тайной. Он выдумывал викторины, устраивал уроки-суды над персонажами советского беллита и конкурсы красноречия. Он доводил своих учеников до истерики. Мечты о спокойной ссылке в ничем не выдающуюся школу, где можно отсидеться год-два в поисках более достойного занятия, умерли в самом зародыше. Пан Директор никому не давал покоя, а ему в первую очередь. «Эх… Не то, — бормотал огорчённо пан Директор. — Понимаешь, Иваныч, не то… Должно быть что-то этакое! Такое, чтобы душа развернулась, а потом снова свернулась! Такое, чтобы ощущался прорыв! Ты сможешь!»
Вот однажды он и не выдержал очередной директорской атаки и ляпнул про капсулу. Пожертвовал неприкосновенным, раскрыл сокровенную тайну — лишь бы этот Барсук отцепился.
«Хм. А вот это и правда то! — одобрил пан Директор, вынимая влажную салфетку. Он всегда протирал руки после занятий, словно смывал с них кровь исторических сражений и подавленных восстаний. — Что-то эдакое! Вот это я и называю креационизмом! Действуй!»
Капсула… Честно говоря, он не видел большой разницы: стальная, стеклянная или из папье-маше. Да хоть из детской кожи. Поэтому сегодня утром он вытащил из туалета пустую банку, одну из тех, что каждый месяц передавала ему мать, вытряхнул из неё помидоры и прополоскал под краном. В конце концов, какая современность, такая и капсула. Стекло и пластмассовая крышка хранятся столько, что человеку и не снилось. И вообще, трёхлитровик выглядел символично и к тому же очень аутентично. Что могло бы лучше воплотить наше героическое время? И не менее героическое место? Классический дизайн: une banque trilitère classique! К тому же банка была прозрачная. И — что самое существенное — надёжная. Традиция, проверенная временем. А именно его толщу она должна была прорезать своим круглым рылом. Камень и шлак времени. Каким бы ни вышло их послание — к кому-то оно должно было дойти. Что само по себе выглядело невероятно абсурдно.
Его волчата всё ещё посмеивались.
«Что за ухмылки? Вам палец покажи, вы лыбитесь. Как дети малые».
«Так это ж, мы ж того… мы ж и есть дети, Олег Иванович! Мы ж несовершеннолетние!»
Впрочем, выбора у них не было. Класс навис над тетрадями. Они засунули во рты свои ручки, и лица их приняли отсутствующее и туповатое выражение — словно они к соскам на брюхе матки своей приложились. Худой и истощенной самки всеобщего бесплатного образования.
«Олег Иванович, а что писать?» — капризным голосом спросила какая-то Каштанка, пососав своё паркерово перо.
«Ну что-что… Расскажите в двух словах о себе. Что вам интересно, что окружает. И что это за время, в которое мы все живём. И обратитесь к людям из будущего. Какими вы их видите? О чём, на ваш взгляд, они должны задуматься. Ясно?»
«Нет!» — ответил ему на удивление слаженный хор. И началось:
«А сколько? Страницы хватит? А листик вырвать можно?»
«А что сверху писать?»
«Сколько угодно. Напоминаю, у вас полная свобода. Сверху?.. Ну, дату можете поставить».
«И что, всё от руки? У меня пальцы болят!» — заныли по очереди его Сидоревичи и Каштанки.
«Можно и не писать, — осклабился он. — Пожалуйста. Кто не хочет, кому нечего сказать, открыли учебники на странице сто два… И до завтра выучить, на оценку. Кто не пишет, поднимите руки».
Пишут. Скрипят. Прилежная многорукая рабыня. Он посмотрел на спасённого им Сидоревича: тот ковырялся в ухе. Заметил его беспощадные глаза, неохотно взял ручку. Зачеркал, мучая мерзкие свои прыщи.
«Ай! Я не знаю, что писать!» — захныкала, вылепив из губ розовое пирожное, Каштанка, что сидела перед ним. Бросила ручку — и почему школьные ручки так дребезжат, падая на стол? — плоско, пусто, подленько. Бросила, отвернулась, а у самой уже целая страница готова. Не знает она… Всё они знают, эти несовершеннолетние совершенства.
Заскрипели, притихли, засопели.
Больше всего в школе его удивило, что он снова стал Олегом Ивановичем. Как же легко делает карьеру твоё собственное имя. Школа — учреждение для нищих аристократов, работаешь за копейки, зато каждый день имеешь приставку-отчество, не хуже чем «фон», и на её фоне кажешься себе не таким уж и мизерным. Здравствуйте, Идальго Иванович, как ваши дела, Орех Бонвиванович, пожалуйста, Морпех Бананович, не ставьте мне пять.