Читаем Собаки и другие люди полностью

– Кирушка-а-а… Ты где?

Когда она уходила, он принимался за старое:

– Захарий!

– Зови меня просто «Захар». Орёшь, как на плацу.

– Захарий!

– Ну?

– Я русский!

…Вечерами, вдосталь наругавшись, мы с ним свиристели на два голоса под негромкую музыку.

На мой тихий свист он отвечал с явным удовольствием и в нужной тональности.

Потом я выключал пластинку и пил чай.

Ведомый вдохновением, некоторое время он продолжал мычать что-то для себя.

В эти минуты Хьюи напоминал одинокого профессора, любителя оперы, гудящего под нос: «…пам… па-ба-бам… па-бам… пам…».

* * *

Но ничего этого не было ни на второй день после моей, обидевшей его, отлучки, ни на третий.

Собаки и коты давно забыли, что я вообще уезжал, – но не он.

Я искренне поверил, что Хьюи утратил способность к речи, и раздумывал, какому доктору его показать. Да и лечится ли такое?..

Я спускался на кухню, и мы молчали, как в доме, куда пришла беда.

Я окликал его на все голоса.

Я спел ему несколько песен под гитару.

Я зашёл со стороны улицы и, заглянув в окно, постучал ему. Он тут же перешёл в другой конец клетки, и застыл там, недвижим.

Больше ничего я придумать не мог. Решил: ну что ж, буду теперь жить с немым попугаем. Тоже птица. Обучу её языку жестов.

На следующий день приехала к нам подготовить дом к Новому году помощница по хозяйству – сильная и весёлая молодая женщина.

Не имея привычки давать ей наставления, я сразу ухожу к себе – она сама знает, что и как.

Вскоре я услышал из своей комнаты на втором этаже заливистый женский смех.

Поначалу решил, что она разговаривает по телефону; но в наших лесах связь едва ловит, так что этот вариант мне показался сомнительным.

Я встал с кровати, открыл дверь и стал тихо спускаться по лестнице, боясь спугнуть удачу.

Возле кухни я услышал убеждённый голос Хьюи – он фанфаронисто повторял ей:

– Папа любит Хьюи. Папа обожает! Любит Хьюи, ой. Обожа- а-а-ет.

…громыхала посуда, и молодая женщина хохотала…

Когда помощница уехала, я зашёл на кухню, затаив торжество. Встал у косяка, прислонившись плечом.

– Я всё знаю, – сказал.

Он воззрился на меня. Глаза его как бы пульсировали, потому что зрачки то сужались, то расширялись.

Подумав, попугай неспешно передвинулся к прутьям клетки, чтоб рассмотреть меня получше.

– Ты разговариваешь, – сказал я твёрдо. – Ты не забыл человеческие слова.

Он мягко раскрыл крылья, красиво распушаясь и потягиваясь, потом снова весь собрался – словно бы разом переодевшись во фрак.

И, наконец, чётко произнёс слово, которое прежде не говорил никогда:

– Всё.

Подвёл черту!

Сдерживая смех, я набрал воздуха и спросил:

– Что – всё, Хьюи? Ты перестанешь теперь обижаться?

Развернувшись, он двинулся по своей поперечной рейке, словно бы по бульвару, и, на манер того самого профессора, тихо пропел хриплым баритоном:

– Па-бам… Па-па-бам…

Это была прекрасная музыка. Я никогда не слышал её прежде.

* * *

Поразмыслив, я решил ему отомстить.

В отместку за настойчивого «Захария», чтоб подсбить его спесь, задумал выучить попугая весёлой самоуничижительной скороговорке.

Несколько дней я, как самое важное, повторял ему при всяком случае, делая голос жалостливым до противности:

– Хьюи голодный! Хьюи ослаб! Кормите Хьюи! – и при этом кормил, конечно.

Несмотря на все мои старания, ни малейших подвижек не происходило. Отчаявшись, я даже заподозрил попугая в том, что память его достигла своего предела.

Он поворачивал головку набок – разглядывая меня без малейшего доверия.

Он чувствовал какой-то подвох.

Пришлось сменить предлагаемый вариант.

– Хьюи Злой? Какой Хьюи? Злой, злой, злой? – повторял я грозно.

Он заинтересовался.

Целый день, слушая, как я повторяю эти фразы, он гордо вертел головой. Забирался по толстой верёвке к железному, очень тяжёлому листу, накрывающему клетку, и, упираясь клювом, неистово грохотал им.

На другое же утро, едва я спросил:

– Какой Хьюи? А? Злой? – он с готовностью захрипел:

– Хьюи злой! Злой, злой, злой!

– Ну да, – согласился я.

– Впрочем, с барышнями ты ведёшь себя иначе, – добавил я, подумав.

* * *

Я выносил на улицу банку с пшеном – кормить своего ручного снегиря, – когда залаяли собаки.

Все подвиды их лая я давно различал на слух.

Был лай для острастки: без попытки обидеть или напугать, в треть силы, – на проходящих мимо соседей.

Случался лай в собачьей перекличке с деревенскими кобелями.

В исключительных случаях они вызывали лаем меня.

Зимними вечерами иной раз начинался особый, гулкий, как в колодец, лай: когда на другой стороне реки, у которой мы жили, раскачивались страшные зимние сосны, и меж сосен мелькали дикие зимние звери.

Но сейчас лай был – злой и самый серьёзный.

– Фу! – крикнул я, подходя к дверям, собакам – чёрному, состоящему из бугрящихся мышц мастино наполетано по кличке Нигга и огромному клубку рыже-бурой шерсти, тибетскому мастифу Кержаку, которого я на всякий случай взял на поводок.

В дворовой двери у нас имелись две высокие бойницы – чтоб желающий войти к нам с улицы без приглашения сразу увидел во дворе собак.

Я выглянул в одну из бойниц. Ноги в калошах подмерзали, и я чуть раскачивался, тем самым напоминая самому себе Хьюи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже