Повышенный интерес к мифу о Протесилае и Лаодамии в эпоху символизма в значительной степени может быть объяснен тем, что этот миф разрабатывает тему знака, замены, субститута
, столь важную для символистского сознания.В мифе обращает на себя внимание прежде всего параллельность мотивов тени
и статуи. Зелинский в своей статье утверждал, что мотив тени, призрака является первичным, а мотив статуи есть его искусственное, книжное, рационалистическое истолкование (Зелинский, 1906, с. 173). Это вряд ли верно. Демон, воплощенный в статуе, есть весьма древняя тема мифического мышления (Jakobson, 1979, р. 241; Силард, 1982, с. 316; Шульц, 1985). Связь между тенью и статуей можно определить и в терминах метонимии, и в терминах метафоры. Как указывает тот же Зелинский, статуя и тень и в других греческих мифах были параллельны и взаимозаменимы (Зелинский, 1906, с. 174): более того, они обозначались одним и тем же словом eidolon. Здесь особенно любопытно то, что из поэтов-символистов только Сологуб и Анненский (как до них Еврипид) использовали оба мотива. У Выспянского и Брюсова о статуе не говорится вообще — в их трагедиях выступает только тень[176]. Сохранив и подчеркнув двойственность тени и статуи, Анненский и Сологуб не только засвидетельствовали свою верность сюжету Еврипида, но и проявили тонкое антропологическое — и поэтическое — чутье. Статуя и тень представляют собой два принципиально разных типа знака. При этом в контексте русской литературы мотив тени и мотив статуи — а тем самым и весь миф о Протесилае и Лаодамии — приобретают дополнительные измерения.Прежде всего этот миф отсылает к уже упоминавшемуся пушкинскому мифу[177]
. Статуя, приносящая гибель Лаодамии, соотносится с теми статуями, которые в нескольких произведениях Пушкина являются инкарнацией демона, имеют сверхъестественную власть над женщиной и приводят к катастрофе. С другой стороны, следует помнить, что в русской романтической поэзии весьма част и значим мотив тени (Гершензон, 1926; Сендерович, 1990). Его символический престиж восходит в первую очередь к Жуковскому — в частности, к его балладам о мертвом женихе, сюжет которых, как справедливо заметил Зелинский, представляет собой трансформацию сюжета о Протесилае и Лаодамии и, по всей вероятности, связан с ним генетически[178]. Жуковский, а вслед за ним Пушкин обновили мотив тени (превратившийся в стертый топос и фигуру речи в западноевропейской поэзии) и вернули ему мифологическую глубину (ср. Сендерович, 1990, с. 25).Не столь давно высказана интересная мысль, что ядром пушкинской личной мифологии является не статуя, а два взаимодополняющих мотива — статуя
и тень (Senderovich, 1980). И тень, и статуя являются посредниками между миром мертвых и миром живых; и тень, и статуя связаны с памятью об отсутствующем; и тень, и статуя ставят проблему знаковости, выявляя (и снимая) присущую знаку внутреннюю антиномичность, которая и генерирует сюжет. При этом они оказываются инверсией друг друга по семантическим осям материальность / нематериальность, одушевленность / неодушевленность, подвижность / неподвижность. Если статуя у Пушкина приносит смерть, то тень приносит спасение, приобщая к внечувственной и вечной стороне бытия. Статуя есть воплощенный и при этом художественный знак; тень есть чистая знаковость, феноменологическая структура знака, взятая независимо от его материальной структуры (Senderovich, 1980, р. 112).Якобсон анализирует глубинную связь статуи (а Гершензон и Сендерович, соответственно, тени) со знаковым миром поэтического слова. Заметим, что ситуация еще более осложняется в случае театра, который в свою очередь ставит проблему знаковости. И тень, и статуя фундаментально театральны: введение их в действие остраняет семиотический механизм театра и делает его более ощутимым. Примеры тому — от «Гамлета» до трагедии «Владимир Маяковский» — весьма многочисленны (см. недавнюю замечательную разработку темы — Lahti, 1991, р. 161–217).
Сологуб и Анненский (вполне возможно, ориентируясь на пушкинский опыт) уловили диалектику статуи и тени задолго до того, как она стала предметом научного рассмотрения. В мифе о Протесилае и Лаодамии одновременно представлены — и сближены — оба
полюса того, что допустимо назвать «пушкинским мифопоэтическим комплексом». Два поэта — в соответствии с коренным различием своих философских и художественных систем — разработали миф противоположным образом, акцентируя в нем разные полюса: можно сказать, что они в определенном смысле разорвали пушкинский комплекс надвое.Рассмотрим обе трагедии с этой точки зрения более подробно.