Когда Найме было десять лет, она придумала игру, которую назвала «мкондо». Игра заключалась в следующем: в лабиринте тропинок, начинавшемся сразу за родительским домом, нужно было выбрать одну, нехоженую, и идти по ней до самого конца. А в конце сделать еще один шаг вперед. Иногда для этого требовалось всего лишь перемахнуть через крапиву или проползти под лианами. Но бывало и так, что тропа заканчивалась обрывом над рекой – бурой, ленивой рекой Пангани или каким-нибудь безымянным воркующим ручейком; тогда Найма подбирала края своей ханги к бедрам и, дрожа, входила в воду. А если заключительный участок пути упирался в кедровые заросли над оврагом, тогда она залезала на сук футах в двадцати над землей и оттуда делала свой шаг вперед.
Больше всего ей нравились те тропинки, которые поднимались в горы, петляя через вересковые поля, и приводили к вершине какого-нибудь осыпающегося утеса, где она могла остановиться и занести ногу над пропастью. Вдалеке, над деревьями, кланявшимися на ветру, над плоскими, пыльными равнинами, взмывали стаи облаков, прилетавших из-за горизонта. Занеся ногу над пустотой, она подавалась вперед, навстречу волнам ветра, и воображала, будто тонет в воздушном просторе; у нее начинала кружиться голова, и в блаженном ужасе она длила эти минуты неопределенности, борясь со своим извечным желанием продолжить, броситься вперед.
Она бежала до тех пор, пока не переставала чувствовать под собой ноги, пока прошлое и настоящее не растворялись, оставляя одну только Найму, на которую взирал тревожно шумевший лес, – ее подхлестывало безрассудное желание бежать еще быстрее, мчаться под облаками и чувствовать у себя в груди огонь; изредка перед концом тропы ей казалось, будто она высвободилась из темницы собственного тела и на какой-то волнующий миг стала солнечным лучом, устремленным к небу. В этом чувстве было скорее любопытство, чем неутоленность, скорее жажда движения, чем страх перед неподвижностью. Между тем она знала и страх, и неутоленность. Сидеть сложа руки она не привыкла, но при этом терпеть не могла заниматься сбором чая, а с началом учебного года впадала в тоску.
По мере взросления Найма замечала, как друзья женятся на подругах, как юноши перенимают отцовское ремесло, а девушки повторяют судьбу своих матерей. Казалось, никто не покидал обжитых мест, никто не сходил с проторенных дорог. Она продолжала бегать по лесу и в свои девятнадцать, и в двадцать два, продираясь на четвереньках сквозь колючий кустарник или карабкаясь вверх по речным берегам. Дети дразнили ее «мвендавазиму»; сборщицы чая не принимали за свою. К тому времени «мкондо» перестало быть для нее просто игрой; оно, единственное, давало возможность убедиться, что ты жива.
А потом приехал Уорд. Не похожий ни на кого другого, он отличался какой-то значительностью, он рассказывал про те края, о которых она и помыслить не могла, в общении проявлял деликатность, какой она не знала. (Как он выходил из своего пикапа и, смущенно глядя в землю, ногтем соскабливал с рубашки комочек глины.) Его подарки, его внимание, обещание чего-то необычного, чарующего – все это привлекало ее. Но окончательное решение она приняла только тогда, когда он прыгнул за нею в реку. Ведь в ту ночь было темно, и он мог легко повернуть к дому.
В самолете Найма сидела с открытыми глазами. И замужество, думала она, и билет в одну сторону, который переносит тебя на другой континент, – все это лишь новый кон в игре «мкондо»; дело лишь за тем, чтобы, собравшись с духом, сделать последний, решающий шаг.
Огайо: город плащаницей накрыла хмарь. Пологи тумана приглушали дневной свет; над головой без конца сновали вертолеты; автобусы, как умирающие звери, с рыком ползли по улицам. В районе, где жил Уорд, дома стояли на расстоянии вытянутой руки: Найма запросто могла открыть форточку и постучаться в окно соседской кухни.
Тогда, в первые месяцы, она еще кое-как превозмогала свое разочарование, потому что истово растворялась в Уорде. Это была любовь – и самая отчаянная. В послеполуденное время Найма ежеминутно смотрела на стрелку часов, чтобы не пропустить то мгновение, когда автобус выпустит его в конце квартала, когда в замочной скважине повернется ключ. Потом они выходили на пробежку, петляя между фонарными столбами и перепрыгивая через ящики для газет. Бывало, не могли наговориться до рассвета; а как только – до обидного скоро – наступало утро понедельника, у Наймы возникало единственное желание: запереть дверь, спрятать ключи и связать его на полу в коридоре.