— Скоро я уезжаю, — объявила она и улыбнулась: да, люди, она уезжает, уезжает к мужу. И пусть что угодно говорят подруги из пошивочной мастерской, она никого не станет слушать. К ней пришло письмо, наконец-то пришло письмо! Заведующая не соглашалась дать расчет — пусть берет отпуск и съездит сначала, убедится сама, что ее ожидает, а потом увольняется, если не поумнеет. «Нет, Марина Сергеевна, дайте мне расчет, я все равно уеду…» «Любимая, глубоко почитаемая супруга моя Масико, — говорило письмо, говорило голосом ее мужа, и было слышно по этому голосу, что хлебнул он горя, ее чернобровый красавец. — Любимая… Печальный звон сигнального колокола будит нас поутру, и я просыпаюсь в холодном бараке, и не знаю, то ли роса пала на мою казенную подушку, то ли это слезы вымочили ее — слезы раскаяния, уважаемая моя супруга Масико. Ибо даже во сне я не перестаю казнить себя за то, что вел себя недостойно и причинил столько горя вам, — поэтому и не писал, не осмеливался писать. Я заслужил свою судьбу и себя нисколько не жалею — мне жалко вас, что мучаетесь и растите нашу дочь одна, без мужской помощи… А может быть, Масико встретила другого, более достойного, и теперь слушает его советы?» И в голосе мужа слышатся тревога, тайная обида и ревность, ревность. Суровые зимы мучают стужей, а жарким летом пот заливает глаза, донимают на лесной работе комары и мухи. Пища арестанта скудна, хлеб всегда черствый, но не голод мучает его, не холод и зной, а поздняя боль раскаяния, никому не нужная, наверное, теперь… Строгий конвой стережет их неусыпно, днем и ночью на вышках стоят солдаты с ружьями, за колючей проволокой бегают страшные собаки, гремя цепями. Когда по пяти человек в ряду проходят они через поселок — колонна усталых рабочих в черных одеждах, — женщины смотрят на них грустными глазами, но нет среди них знакомых дорогих глаз, которые одни только могли бы утешить его. Шесть лет осталось ему еще, и он не знает, как прожить, перенести их… А она знает, как прожить эти шесть лет! Каждый день, зимой и летом, в дождь и снег, будет стоять она с краю дороги, по которой их проводят. Она будет стоять и смотреть на него, а в хорошую погоду возьмет с собой и дочку. Она будет надевать лучшее платье и дочку нарядит как следует — пусть отец видит, какие они у него. Она устроится в этом поселке портнихой, а не будет такой работына любую пойдет… Она все продаст и уедет, возьмет с собой только аккордеон. А жить в этот город они не вернутся, — когда в тот день он выйдет из ворот тюрьмы, все трое уедут куда-нибудь подальше. И там, вдали от всех, кто знал их горе и позор, они останутся навсегда и сотворят свою добрую сказку. А памятью обо всех этих печальных годах останется его сверкающий, певучий аккордеон, на котором и дочь научится играть у отца, у нее хороший слух, она уже и сейчас так забавно поет песни, всем на удивление.
Человек вдруг громко рассмеялся, придвинув зеркало к самому лицу.
— А знаешь, Машенька, я не буду, пожалуй, сбривать бороду, — сказал он. — Все равно ты уезжаешь.
— Ты что?! — возмутилась Масико. — Неужели не стыдно?
— Нет-нет, мне так нравится, — заупрямился тот, — я только немного подправлю. — И он стал щелкать ножницами у лица, задрав бороду, косясь в зеркало. — Ну как, хорошо? — спросил он после, вертя головой из стороны в сторону перед нею, улыбаясь.
— Как бандит, — рассмеялась Масико.
Она расстегнула и сняла с себя халат, осталась в синем купальнике, стала смотреть по сторонам, куда бы повесить халат, и повесила его на гвоздь, торчавший из стены у двери.
— И ты дай рубашку, — приказала она потом человеку, когда До Хок-ро, топчась у печки, стащил с себя рубаху и передал ей.