У Огюста потемнело в глазах. Ужас, отчаяние, возмущение, неимоверная физическая слабость, сменившая лихорадочный подъем сил, едва не заставили его упасть в обморок, но он еще нашел в себе каплю воли и воскликнул:
— Опомнитесь, мсье! Я же военнопленный…
Но офицер словно не слышал. Его лицо в это мгновение выражало безумие.
— Паршивый трус! Ступай!
Отведя саблю в сторону, свободной рукой он толкнул пленника в проем горящей стены.
— На помощь! — крикнул Огюст, даже не соображая в этот момент, что звать ему решительно некого.
Новый удар, на этот раз по лицу, лишил его равновесия, и он почувствовал, что падает спиною навстречу языкам пламени. Сдавленный крик застрял в его горле.
И тут чьи-то очень сильные руки поймали его, подхватили под мышки и рывком оттащили в сторону. Над собою он увидел широкое, грубое лицо солдата-казака, изуродованное оспой и двумя кривыми шрамами, пересекавшими губы и левую щеку. Слева на мундире казака висел Георгиевский крест.
Казак, поддерживая обмякшее тело квартирмейстера, отступил еще на несколько шагов и опустил его на землю в стороне от горящего сарая.
Офицер что-то резко крикнул казаку, негодуя на его поступок, и тот ответил тихо, одной лишь фразой, о смысле которой Огюст, не понимая ни слова, догадался:
— Это же живой человек, ваше благородие…
Офицер, вдруг смешавшись, отступил. С лица его сошла лихорадочная краска, он побледнел и сквозь зубы бросил:
— Ладно, Аверьянов. Не твое дело, ну да ладно… Посторожи его — это штабной, он может заинтересовать полковника.
И развернувшись на каблуках, он размашисто пошел прочь.
Огюст с трудом встал на ноги. Его лихорадило. Он посмотрел в изъеденное оспой лицо казака и прошептал:
— Господи!.. Да как же сказать вам, чтобы вы поняли?! Вы…
— Да понимаю я, понимаю! — махнул рукою солдат, который, само собою, ничего не понимал. — Ну и ладно… и слава богу, что так! Ясное дело, легко ли помирать-то такому молоденькому?.. Да вы бы сели, ваше благородие, вон вас ажно шатает! Ну, будет вам, успокойтесь… На поручика Крутова как уж найдет… Шальной! Да полно, все образуется. Как у вас говорят-то? «Шер ами» [20]. Ну все «шер ами» и будет, ваше благородие!
Больше ничего Огюст не слышал. У него зазвенело в висках, и, теряя сознание, он успел еще услышать слова Аверьянова, обращенные к другому подошедшему казаку, смысла которых опять-таки не мог понять:
— Гляди-ка, а он ранен! Весь рукав в крови…
И все потонуло в темноте.
IX
Очнулся он, наверное, не меньше чем через час, потому что, открыв глаза, увидел уже затушенное пожарище, низко стелющийся дым и казаков, бродивших с ведрами среди обугленных развалин.
Опустив глаза, Огюст увидел, что лежит на двух разостланных на земле холщовых мешках, укрытый грубым солдатским плащом. Под головой у него оказался полупустой походный ранец.
Молодой человек приподнял голову и почувствовал, что она тяжела, как камень. Этой противной тяжестью было налито все тело. Ко всему прочему квартирмейстера тут же начало мутить от голода, и он припомнил, что двое суток совершенно ничего не ел. Однако он оттолкнулся ладонями от земли и, подавляя слабость, заставил себя сесть.
Рядом с ним, на бугорке, сидел солдат Аверьянов, прислонив ружье к плечу. Заметив обращенный на него взгляд Огюста, он добродушно улыбнулся, поднял свой ранец, засунул туда руку и, пошарив, вытащил свернутую тряпицу. В ней оказались два крупных ломтя хлеба, меж ними нежно розовела полоска сала.
— Есть, поди, хотите, ваше благородие? — проговорил солдат, протягивая пленному угощение. — Подкрепитесь-ка чем бог послал.
Огюст не сказал, а выдохнул: «Спасибо» — и поспешно схватил хлеб.
Но когда от обоих ломтей и от куска сала остались одни воспоминания, молодой человек вдруг подумал, что его спаситель ничего не оставил себе, и ему сделалось стыдно. Он указал Аверьянову на ранец, на него самого, поднес руку ко рту, точно что-то откусывал, и растерянно развел руками. Казак весело засмеялся:
— Да не помру! Хуже бывало… А вам на здоровье… Вон, щеки-то хоть зарумянились немного, не то как покойник лежал. А я все на вас глядел тут, ваше благородие, и до чего ж вы на Митьку, моего младшего братана, походите… Мы, трое старших в семье, в батьку пошли, а он один в мамку, кудрявый да белобрысый, да с лица круглый и весноватый, как вот вы… А сразу-то я не разглядел этого: лицо у вас все в копоти было, чисто у арапа. Что вы смотрите так? Не понимаете? Знаю, что не понимаете, а сказать-то хочется…
В это время к ним подошел, волоча по земле саблю, какой-то нескладный солдат, и Монферран неожиданно узнал в нем того самого мальчишку, которого он недавно сбил с ног и чуть было не зарубил, когда пробивался к реке. Теперь он увидел, что казачий мундир висит на этом горе-вояке и что, хоть он и высок ростом, лицо у него совсем ребячье — ему едва ли было и четырнадцать лет.
Подойдя, мальчик остановился в почтительной и вместе с тем исполненной достоинства позе и, слегка поклонившись, на чистейшем французском языке спросил:
— Мсье, как вы себя чувствуете?