— О Господи Иисусе! — воскликнула г-жа Алоиза. — Теперь развелось столько колдунов, что, я полагаю, их сжигают, даже не зная их имени. С таким же успехом можно добиться имени каждого облака на небе. Но можете не беспокоиться, преблагий Господь ведет им счет. — Почтенная дама встала и подошла к окну. — Боже мой! — воскликнула она в испуге. — Вы правы, Феб, действительно, какая масса народу! Господи благослови, даже на крыши взобрались! Знаете, Феб, это напоминает мне молодость. Приезд короля Карла Седьмого; тогда собралось столько же народу. Не помню уж, в котором году это было. Когда я вам рассказываю об этом, то вам, не правда ли, кажется, что все это старина стародавняя, а передо мной воскресает моя юность. О, в те времена народ был красивее, чем теперь. Люди стояли даже на зубцах башни Сент-Антуанских ворот. А позади короля на его же лошади сидела королева, и за их величествами следовали все придворные дамы, также сидя за спинами придворных кавалеров. Я помню, как много смеялись тому, что рядом с Аманьоном де Гарландом, человеком очень низенького роста, ехал сир Матфелон, рыцарь-исполин, кучами убивавший англичан. Это было великолепное зрелище! Торжественное шествие всех дворян Франции с их пламеневшими стягами! У одних были значки на пике, у других — знамена. Всех-то я даже и не упомню. Сир де Калан — со значком; Жан де Шатоморан — со знаменем; сир де Куси — со знаменем, да таким богатым, какого не было ни у кого, кроме герцога Бурбонского. Увы, как грустно думать, что все это было и ничего от этого не осталось!
Влюбленные не слушали почтенную вдову. Феб вновь облокотился на спинку стула нареченной — очаровательное место, откуда взгляд повесы проникал во все отверстия корсажа Флёр-де-Лис. Ее косынка так кстати распахивалась, предлагая взору зрелище столь пленительное и давая такой простор воображению, что Феб, ослепленный блеском шелковистой кожи, говорил себе: «Можно ли любить кого-нибудь, кроме блондинок?»
Оба молчали. Иногда молодая девушка, бросая на Феба восхищенный и нежный взор, поднимала голову, и их волосы смешивались в лучах весеннего солнца.
— Феб, — шепотом сказала вдруг Флёр-де-Лис, — мы через три месяца обвенчаемся. Поклянитесь мне, что вы никого не любите, кроме меня.
— Клянусь вам, мой прелестный ангел! — ответил Феб, и страстность его взгляда усиливала убедительность его слов. Может быть, в эту минуту он и сам верил тому, что говорил.
Между тем добрая мать, восхищенная столь полным согласием влюбленных, вышла из комнаты позаботиться о каких-то хозяйственных мелочах. Феб заметил это, и уединение, в котором они очутились, так окрылило предприимчивого капитана, что его стали обуревать довольно странные мысли. Флёр-де-Лис любила его; он был с нею помолвлен, они были вдвоем; его былая склонность к ней снова пробудилась, если и не во всей свежести, то со всею страстностью; неужели же такое преступление, в конце концов, отведать хлеба с собственного поля до того, как он созреет? Я не уверен в том, что именно эти мысли проносились у него в голове, но достоверно то, что Флёр-де-Лис вдруг испугалась выражения его глаз. Она оглянулась и заметила, что матери в комнате не было.
— Боже мой, — сказала она, покраснев, охваченная беспокойством, — как мне жарко!
— Действительно, — ответил Феб, — скоро полдень. Солнце так и печет. Но можно опустить шторы.
— Нет! Нет! — воскликнула бедняжка. — Напротив, мне хочется подышать чистым воздухом!
И, подобно лани, чувствующей приближение своры гончих, она встала, подбежала к стеклянной двери, толкнула ее и выбежала на балкон.
Феб, весьма раздосадованный, последовал за ней.
Площадь перед собором Богоматери, на которую, как известно, выходил балкон, представляла в эту минуту зловещее и необычайное зрелище, уже по-иному испугавшее робкую Флёр-де-Лис.
Огромная толпа переполняла площадь, заливая все прилегающие улицы. Невысокая ограда паперти, в половину человеческого роста, не могла бы сдержать напор толпы, если бы перед ней не стояли сомкнутым двойным рядом сержанты городской стражи и стрелки с пищалями в руках. Благодаря этому частоколу пик и аркебуз паперть оставалась свободна. Вход туда охранялся множеством вооруженных алебардщиков в епископской ливрее. Широкие двери собора были закрыты, что представляло разительный контраст с бесчисленными выходящими на площадь окнами, распахнутыми настежь, вплоть до слуховых, где виднелись тысячи тесно скученных голов, напоминавших груды пушечных ядер в артиллерийском парке.
Поверхность этого моря людей была серого, грязного, землистого цвета. Ожидаемое зрелище относилось, по-видимому, к разряду тех, которые обычно привлекают к себе лишь подонки простонародья. Над этой кучей женских чепцов и омерзительно грязных шевелюр стоял отвратительный шум. Здесь было больше смеха, чем криков, больше женщин, нежели мужчин.
Время от времени чей-нибудь пронзительный и возбужденный голос прорезал общий шум.
.
— Эй, Майе Балифр! Разве ее здесь и повесят?