Однако ни их взоры, ни их слезы не отвлекли внимания затворницы. Ее руки продолжали оставаться скрещенными, уста немыми, глаза неподвижными. Тем, кому была теперь известна вся ее история, этот маленький, так неотступно созерцаемый башмачок раздирал сердце.
Женщины не обменялись ни одним словом; они не осмеливались говорить даже шепотом. Это великое молчание, эта великая скорбь, это великое забвение, поглотившее все, кроме маленького башмачка, производили на них такое впечатление, как будто они стояли перед алтарем в дни Пасхи или Рождества. Они безмолвствовали, полные благоговения, готовые преклонить колени. Им казалось, что они вступили в храм в Страстную пятницу.
Наконец Жервеза, самая любопытная и потому наименее чувствительная, попыталась заговорить с затворницей:
— Сестра! Сестра Гудула!
Она трижды окликнула ее, и с каждым разом все громче. Затворница не шелохнулась. Ни слова, ни взгляда, ни взора, ни малейшего признака жизни.
— Сестра! Сестра Гудула, — в свою очередь сказала Ударда более мягким и ласковым голосом.
То же молчание, та же неподвижность.
— Странная женщина! — воскликнула Жервеза. — Ее и выстрелом не разбудишь!
— Может, она оглохла? — заметила Ударда.
— Или ослепла? — присовокупила Жервеза.
— А может, умерла? — сказала Майетта.
Но если душа еще и не покинула это недвижное, безгласное, бесчувственное тело, то, во всяком случае, она ушла так далеко, затаилась в таких его глубинах, куда не проникали ощущения внешнего мира.
— Придется оставить лепешку на подоконнике, — сказала Ударда. — Но ее стащит какой-нибудь мальчишка. Что бы такое сделать, чтобы заставить ее очнуться?
Тем временем Эсташ, чье внимание было до сих пор отвлечено проезжавшей маленькой тележкой, которую тащила большая собака, вдруг заметил, что его спутницы что-то разглядывают в оконце. Его тоже разобрало любопытство, он влез на тумбу, приподнялся на цыпочках и прижал свое пухлое румяное личико к решетке, воскликнув:
— Мама, я тоже хочу посмотреть!
При звуке этого свежего, звонкого детского голоска затворница задрожала. Резким, стремительным движением стальной пружины она повернула голову и, откинув со лба космы волос своими длинными, исхудавшими до костей руками, вперила в ребенка изумленный, исполненный горечи и отчаяния взгляд — быстрый, как вспышка молнии.
— О Боже! — закричала она, уткнувшись лицом в колени; ее хриплый голос, казалось, разрывал ей грудь. — Не показывайте мне по крайней мере чужих детей!
— Здравствуйте, сударыня, — с важностью сказал мальчик.
Неожиданное потрясение как бы пробудило затворницу к жизни. Длительная дрожь пробежала по ее телу, зубы застучали, она слегка приподняла голову и, прижимая локти к бедрам, обхватив руками ступни, словно желая их согреть, промолвила:
— О, какая стужа!
— Бедняжка, — с горячим состраданием сказала Ударда, — не принести ли вам огонька?
Она покачала головой в знак отрицания.
— Ну так вот коричное вино, выпейте, это вас согреет, — продолжала Ударда, протягивая ей бутылку.
Затворница снова отрицательно покачала головой и, пристально взглянув на Ударду, сказала:
— Воды!
— Ну какой же это напиток в зимнюю пору! Вам необходимо выпить немного вина и съесть вот эту маисовую лепешку, которую мы испекли для вас, — настаивала Ударда.
Затворница оттолкнула лепешку, протягиваемую ей Майеттой, и проговорила:
— Черного хлеба!
— Сестра Гудула, — сказала Жервеза, разжалобившись и расстегивая свою суконную накидку, — вот вам покрывало потеплее вашего. Накиньте-ка его себе на плечи.
Затворница отказалась от одежды, как ранее от вина и лепешки, и отвечала:
— Достаточно и вретища!
— Но ведь надо же чем-нибудь помянуть вчерашний праздник, — сказала добродушная Ударда.
— Я его и так помню, — проговорила затворница, — вот уже два дня, как в моей кружке нет воды. — Помолчав немного, она добавила: — В праздники меня совсем забывают. И хорошо делают! К чему людям думать обо мне, если я не думаю о них? Потухшим угольям — холодная зола.
И, как бы утомившись от такой длинной речи, она вновь уронила голову на колени.
Простоватая и сострадательная Ударда, понявшая из последних слов затворницы, что та все еще продолжает жаловаться на холод, наивно спросила:
— Может быть, вам все-таки принести огонька?
— Огонька? — спросила вретишница с каким-то странным выражением. — Ну, а принесете вы его и той бедной крошке, которая вот уже пятнадцать лет покоится в земле?
Она вся трепетала, ее голос дрожал, очи пылали, она привстала на колени. Вдруг она простерла свою бледную, исхудавшую руку к изумленно смотревшему на нее Эсташу.
— Унесите ребенка! — воскликнула она. — Здесь сейчас пройдет цыганка!
И она упала ничком на пол; лоб ее с резким стуком ударился о плиту, словно камень о камень.