Могилы моих родителей на старом кладбище зарастают кустами, надгробия совсем ушли в землю… Как давно я не был возле них! Дядюшка Роже пережил их обоих намного, но и он был давно. Давно, давно… Ба! Так я что же, уже стар? Надо работать, заниматься изучением Пантеона, я ведь с тем и приехал, а меня тянет к себе каждый день не Пантеон, а собор Парижской Богоматери…
Я не в силах описать своего впечатления, потому что помню его с детства, и с детства он вызывает во мне трепет и тревогу, когда я стою перед ним. И успокаивает, едва я вхожу под неизмеримую высоту его стрельчатых сводов. Какой зодчий его замыслил? Да и по целому ли замыслу строили – ведь чуть не два столетия длилось его возведение! И в дерзкой ли фантазии архитектора или просто в полудиких душах средневековых каменотесов родились умопомрачительные образы его каменных химер? И кто задумал неповторимую игру лучей света, входящих с разных сторон в стекла его витражей и сплетающихся в пространстве центрального нефа высоким столбом – дивным сиянием? Гений ли мастера или вековое умение и насмешливая мудрость народа сотворили это чудо, способное устрашить, и заворожить, и привести в восторг, незабываемое и неповторимое?
Перечитываю написанное. Разве это описания? Сумбур мыслей, и ничего более… Если бы я так строил, давно бы все развалилось…
А какие чувства вызовет мой собор, тот, что я сейчас строю, у тех, кто будет жить потом, после?.. Скажу ли я то главное, что сказали мои предшественники? Ведь вот за что взялся! Дворцы-то строить легче, ведь главное в них – красота. Сумел ее увидеть, сумел воссоздать в пространстве – и ты победитель. Но самый прекрасный, самый роскошный храм вовеки не станет для людей храмом, если в нем не поселится Бог – Идея, царящая над формой, над самой материей, и дух не возвысится над красотой. Храмы должны пробуждать души, волновать совесть. Должны утешать слабых и устрашать тиранов, даже если возводятся по их повелению… Та-а-к! Вот, право же, мысль так мысль! Остается по возращении показать эту тетрадь его императорскому величеству… А, право, стоило бы! Что бы он сказал?»
– Сказал бы, что написано недурно, но в слоге господина архитектора недостает изящества, а в изложении четкости! – смеясь, проговорила Элиза, опуская тетрадь на стол. – Неужто ты надеешься услышать то, что он подумает? А что ты напишешь дальше?
– Понятия не имею!
Огюст встал, прервав свое созерцание жарко горящего камина. Его лицо выражало рассеянность и задумчивость. Он в мыслях был только что где-то далеко, и слова жены едва дошли до него, он с трудом уловил их смысл, не помня к тому же, какими словами кончаются его записи, вновь надолго оставленные им…
Со дня его возвращения прошел месяц. За этот месяц он успел написать первые главы своего научного исследования. Но писать приходилось только ночами: работы прибавилось вдвое – архитектору казалось, что без него делалось все не так или не совсем так, как надо на строительстве, он стремился все, что возможно, исправить, проводил долгие часы в раздумьях над своими эскизами интерьера и над тщательно проработанными, но кое-где утратившими его мысль рисунками своих помощников.
Между тем двор не заставил себя ждать с новыми поручениями, приносили выгодные предложения и от иных прежних заказчиков. Монферран не решался им отказывать, к тому же ему хотелось работать над новыми постройками, а на них почти не оставалось времени.
Не так давно он получил чин статского советника, самый высокий, какого мог достичь архитектор в России. Принося ему поздравления, кто-то из знакомых пошутил:
– Вот теперь вы не только французский дворянин, но и русский дворянин тоже. Согласно табели о рангах чин статского советника дает право на потомственное дворянство…
– Да, но только мне некому его передать, – ответил на это Огюст.
Осенью он собирался начать перестройку своего дома и предложил Элизе сентябрь и октябрь пожить на даче.
– Ты сбежишь оттуда, – возразила Элиза. – Это от собора твоего слишком далеко…
В тот вечер, когда он дал ей прочитать последние страницы своих записок, они ждали к себе гостей: двоих художников-академиков – руководителя живописных работ по оформлению Исаакиевского собора профессора Шебуева и профессора Алексеева, чтобы обсудить некоторые их эскизы. Но художники не пришли: Шебуев прислал сказать, что простудился и дурно себя чувствует, а без него не имело смысла приходить и Алексееву.
– Капризничают профессора, – проговорил Монферран, вновь подходя к камину и протягивая к пламени ладони, чтобы лучше ощутить тепло. – Все жалуются, что холодно в соборе, сыро… И верно – сыро. Надо калориферы быстрее конструировать, да пока их еще установишь… Только бы выдержала живопись!
– Может, она окажется крепче художников? – Мадам де Монферран тоже встала, отложив тетрадь на мраморный столик, и, подхватив со спинки стула шаль, набросила себе на плечи.
Огюст обернулся к ней и вдруг, чуть улыбнувшись, спросил:
– А почему, Лиз, ты все-таки отказалась ехать со мной за границу? До сих пор так и не могу понять…
Минуту она молчала, потом ответила: