– Мы это хоть самому Господу Богу скажем! – подхватил другой рабочий. – Не за что вам очищаться!
– Не за что! – разом прогудели несколько голосов.
– Ну спасибо! – Взгляд Огюста ожил и потеплел. – Спасибо, милые! Ну а теперь, раз ни за что не сердитесь, подойдите ко мне. За руку простимся.
Рабочие потянулись вереницей к постели. Каждый осторожно брал в свою ладонь руку умирающего, отвечал на его слабое пожатие таким же легким напряжением пальцев и, ступая на цыпочках, отходил.
Последним протиснулся в дверь спальни и подступил к кровати Павел Лажечников. Его высокая фигура как-то согнулась, ссутулилась. Мастер-мраморщик казался немощным и дряхлым.
– Павел, мне не кажется? – прошептал Монферран, когда Лажечников взял его руку. – Ты плачешь? Ты плакать умеешь, а?
В ответ Пашка тихо и хрипло взвыл и, закрыв лицо руками, кинулся вон из комнаты.
– Ну вот и все, – проговорил, помолчав несколько мгновений, Огюст. – Попрощались. Ступайте же, братцы, больше не могу…
Его рука упала на одеяло. Он закрыл глаза.
Возле его постели по-прежнему были теперь только Элиза, Алексей, Миша и явившийся утром католический священник.
Ночь прошла спокойно, но Элиза видела, что Огюст не спит. Он не поднимал век, однако их слабая дрожь выдавала лихорадочную работу мысли.
Перед самым рассветом дыхание больного участилось, начались спазмы. Прибежавший из соседней комнаты Деламье дал ему какого-то питья, и он снова успокоился и, открыв глаза, очень ясно произнес:
– Ну вот… Подходит. Всем и за все спасибо. И очень прошу всех выйти и оставить нас с Элизой вдвоем. Да, да, и вас, святой отец. Вы выслушали мою исповедь и не нашли меня большим грешником. Отчего же боитесь отойти от моей постели? Уж теперь-то лукавому не завладеть мною, разве что он пообещал бы мне еще сорок лет жизни и новый собор, но такого обещания ему, лукавому, не исполнить!
– Август Августович! – взмолился тогда Алексей. – Неужто и меня прогоняете? Позвольте остаться!
– Алеша, хороший ты мой! – Огюст приподнял руку и ласково положил ее на плечо управляющего, ибо тот стоял на коленях возле самого его изголовья. – Прости меня. Да ведь ты знаешь мою натуру проклятую, гордую… Никому не могу слабости показать, ну и боюсь: а вдруг все же в последний миг дрогну, а? Ну а Элиза и так знает меня лучше, чем я знаю себя сам. Прощай же, Алешенька, друг мой. Поцелуй меня и иди!
– Отец мой! – стискивая руки, вскрикнул старый слуга. – Нет, не прощайте, нет! Спасибо вам – за волю, за душу человечью, за ум, за честь, за жену, за детей, за солнце в очах! Отец мой родной!
Потом они с Элизой остались вдвоем. В последний раз и навсегда.
Наступило утро, и из-за закрытого окна, из-за шелковой шторы ворвался в комнату торжественный и победоносный звон. Там, на площади, в двадцать восьмой раз пели перед заутреней одиннадцать колоколов Исаакия.
Лицо Огюста осветилось.
– Лиз, – попросил он. – Открой окно, прошу тебя.
Она сделала то, что он просил. Солнечное утро вошло в комнату. Колокола продолжали звонить.
Монферран на миг закрыл глаза, улыбаясь счастливой улыбкой, потом веки его поднялись.
– Лиз, – прошептал он. – Лиз, приподними меня! Я хочу увидеть!
Она обхватила подушки, на которых он лежал, с усилием оторвала его плечи от постели, усадила его. За окном в глаза ему и ей засверкал огромный купол, и они различили под ним взлетающий в небо силуэт собора.
– Помнишь, что я тебе обещал? – тихо спросил Огюст жену. – Я не забыл этого. Он посвящен и тебе, моя единственная, я строил его и для тебя. И знай: если бы не ты, я бы его не выстроил! Я люблю тебя, Элиза!
XIX
Как год назад предположил Монферран, император Александр Второй отказался исполнить его просьбу – разрешить его погребение в склепе под Исаакиевским собором. И предлог был тот, который архитектор тогда же угадал: его католическое вероисповедание. Он уповал на монаршую милость, на нее же надеялась Элиза, подавая прошение царю, но милости монарха оказалось недостаточно, чтобы, чуть-чуть отстранив традицию, уделить в гигантском гранитном фундаменте один крошечный склеп для бренного тела того, кто страданием и силой своей пылкой души сотворил это каменное чудо…
Элизе оставалось исполнить данное мужу обещание: увезти его тело во Францию, то есть проехать сотни миль в одной карете с его гробом…
Последнее, что еще вспомнилось ей, – длинная процессия, идущая от «дома каменщика» через мост к собору. Казалось бы, откуда взялось столько людей? Жена, ученики, несколько человек домашних, кое-кто из соседей… Но нет, за гробом тянулись в горестном молчании три-четыре сотни человек, и она всмотрелась сквозь вуаль и поняла: рабочие. Они вновь пришли к нему и шли за ним вокруг собора, из которого в эти минуты неслись печальные звуки православной панихиды.
Но в храм гроба не внесли, только обнесли его вокруг. Толпа пошла дальше, по Малой Морской, к Невскому, к церкви Святой Екатерины. И Элиза вошла за гробом мужа в церковь, где они венчались, где крестили, а затем отпевали своего сына…
И все. Дальше ее память растеряла все события и слова. Они были ей уже не нужны.