Потом он совсем перестал выходить из дому, а однажды, утром двадцать пятого июня, уже не смог встать с постели.
«Дом каменщика» погрузился в тишину, которую теперь свято хранили и оберегали все живущие в нем. Даже юная веселая Сабина стала тише говорить, меньше смеяться, реже играть на рояле.
Что же до самого Монферрана, то он, казалось, нисколько не был обеспокоен своим состоянием и воспринимал его как неизбежное. Его уже ничто не тревожило, не будоражило, он был спокоен, и в его обреченном спокойствии было удивительное величие.
Двадцать седьмого утром Деламье сказал Алексею и Элизе, что надежды уже нет. Алексей не поверил. Да и Элиза не поверила, хотя знала правду раньше, чем угадал ее Деламье.
Огюст, разумеется, не слышал разговора жены и управляющего с доктором, но, когда тот зашел к нему прощаться, очень спокойно спросил:
– Сколько мне осталось, Деламье? Только не лгите: смысла это все равно уже не имеет.
Старый доктор вдруг беспомощно и жалко развел руками и, не поднимая глаз, проговорил:
– Наверное, осталось около суток. Я знаю ваше мужество…
– Понятно, – улыбнулся Монферран. – Сутки. Спасибо вам за все, друг мой.
В эти последние часы, в последний день своей жизни, в последний ее вечер Огюст захотел видеть возле себя только Элизу, Алексея и Мишу, и они все время были с ним. Но весть о случившемся дошла уже до многих, и в дом все-таки прорвались хоть на несколько минут и другие визитеры: старик Джованни Карлони, Егорушка Демин, Андре и Мария Пуатье и, наконец, милый добряк, любимый ученик Огюста Андрей Иванович Штакеншнейдер, который на пороге спальни выронил и разбил свои очки и потом уже ничего не видел из-за своей близорукости и из-за слез…
Что делали, что говорили все эти приходившие и тут же уходившие люди, Элиза не могла потом вспомнить. Она видела все это время только лицо Анри, слышала только его слабеющий голос.
Но одно посещение запомнилось ей до мельчайших подробностей.
Это произошло около семи вечера. Один из слуг вызвал из комнаты Алексея, тот, возвратившись, осторожно подошел к постели умирающего и сказал, наклонившись:
– Август Августович… там к вам рабочие пришли.
Монферран удивленно поднял брови:
– Рабочие? Откуда они взялись? Строительство месяц как закончилось.
– Но некоторые еще в Петербурге, не уехали. Это не я им сказал, они сами прослышали, что с вами неладно, вот и явились. Федор не пускал их, да они вошли. Очень к вам просятся.
Губы Огюста дрогнули.
– Лиз, дай-ка мне зеркало… Ну что там с моим лицом? А, еще узнать можно. Зови их, Алеша, зови!
Двери спальни распахнулись, и в них стали медленно и неуклюже вползать мужики. Их и точно было человек сорок, никак не меньше, и они не могли сразу все уместиться в комнате, задние напирали на передних, те жались к стенам, и только самые смелые сразу приблизились к постели. На их лицах читалось изумление. Даже теперь, увидев Монферрана умирающим, они не верили, что он действительно умирает.
Огюст сделал над собою усилие, приподнял голову и всмотрелся в вошедших. Непривычно чистая одежда, умытые лица, но все те же позы, те же глаза, все такое знакомое, знакомое тысячу раз…
– Здравствуйте, братцы! – приветствовал больной своих гостей. – Ну что вы притихли? Думали, железный я? Что делать?.. Помираю вот.
– А мы, Август Августович, пришли просить, ради Бога, чтоб вы повременили да пока что не помирали! – отозвался в ответ знакомый голос. – Ну куда вы торопитесь? Ныне Самсонов день, а раз он теплый выдался, то и все лето такое будет. Нам, старикам, только и житье. Может, не помрете покуда?
– Это ты, Ерема? – Огюст узнал голос старого мастера, но различить его лица не мог, зрение умирающего ослабело. – Ну да, это ты. Спасибо на добром слове. Только не могу… И не хотел бы, а вот приходится… Но я рад, что вы пришли, дорогие мои! Спасибо! Легче на душе… Все-таки вместе мы работали, да еще какую работу сделали! Знаю, что я с вами иногда бывал гадок. Простите же, не поминайте зла. За все прошу у вас прощения!
– Господь с вами! – раздались и заметались по комнате смятенные голоса. – Да что вы! Какое зло?! Отцом родным были, заступником нашим…
– И тем был, и этим, и ангелом и чертом, сам все знаю, – непреклонно произнес Монферран. – Но только я полюбил вас, братцы, за эти годы, правду говорю… Бог знает, свидимся ли на том свете? Вам, многим, за муки ваши сразу рай полагается, а мне за гордыню мою лет на тысячу в чистилище… Да по вашей вере и чистилища нет. Ну-ка, Ерема, ты у нас во всем разбираешься, как, по-твоему, могут на том свете католик с православным встретиться?
– И не сумлевайтесь! – уверенно заявил Рожков. – Рай, он для всех един, ежели человек хороший. А в очистилище это ваше вам идти не за что. За гордыню Бог человека наказывает, коли она зряшная, коли человек пустой, а гордыня его от глупости. А коли человек горд дельностью своей, пользой, что от его есть, так что ж в ей плохого, в гордыне-то? Да и то сказать, разве ж вы с нами одних щей не ели, одной пылью не пачкались? И мук вы не менее нашего приняли: вы собором жили, а уж как он вас мучил, нам ли не знать!