«<нрзб.> царской славы» я не решился «опубликовать» – из– за «восставших рабов» (а не из-за гербов, как Вы, может быть, подумали! Хотя гербы здесь очень не в моде). Думаю, от этих строк Вы сами откажетесь — именно из-за их «моральной» неоправданности, из-за гордости, столь нехристианской и столь диссонирующей и с Вами, лучшим, и с духом русской поэзии. Здесь эти стихи вызвали бы резкие нарекания – мне хотелось Вас от этого уберечь. (Но первая строфа – с прелестью, ее надо сохранить; однако это акмеизм, Мандельштам: парижане и за это Вас осудили бы!) В «Поморе» я бы возразил против «Небрежно могуч» и против «Тишина на весь полярный круг от насупленной брови». За это Вас побранили здесь. Затем дурные толки – Вы понимаете? – может вызвать «И ты не раб, и не целуй мне руки…». Это рискованно. Дальше. Шекспир (The living record of your memory…) – превосходен, но Дант, по-моему, скорее неудача. Ибо почему в этом стихотворении Дант? Извините за глупый вопрос, но он напрашивается. «Почти явлением» – «почти» всеми понимается как presque, fast [11]
, а не как повелительное наклонение. И рифмовка последних строк, хотя и принята Червинской, по-моему, раздражает слух. Но очень хорошо все-таки в этом стихотворении: первые 2 строки и четвертая (исправьте «Изнежен музами, я нежно лгу»!), очень хорошо: «Но пережить как смог ты, человек, кадеты, гетто, гибель Хирошимы: /— О, не по силам ненависти меч и крест любви».А Шекспира перевели здорово! Адекватно. (Кон-гениально! Это – Шекспир!)
О Париже. Вы четверть века о нем мечтаете, и я мечтал чуть ли не столько же: и что же? Поэты здесь все враждебны, все со всеми в ссоре, а как сойдутся, так сплетни и толки, стихов почти никаких, а главное – многие из них вовсе не парижане, а рижане или ревельчане. Парижане — это Вы и я, то есть, конечно, и Адамович — но после его имени, бесспорного, затрудняешься, кого бы еще назвать. Симпатичны очень Гингер и его жена Присманова, Мамченко и Софиев – другие не очень симпатичны или очень несимпатичны. К чужакам враждебны, и меня еще в гораздо большей мере «приемлют», чем Корвина-Пиотровского, берлинца, например, — но все–таки дружбы ни с кем не получается. Есть еще такой начинающий, кн. Н.Оболенский, он милый. И Зинаида Шаховская. Но — в Париже и Вас, и Тамарчонку ценишь еще больше. Именно — после Парижа и оцениваешь по-настоящему. Пишите! Ибо — грустно. Час ночи. Спать!
25 января 1950 г., Париж, Франция.
Дорогие Пупсы мои, посылку получил, спасибо за внимание и добро; но впредь – никакой жратвы! 1) Здесь все (даже кофе) в свободной продаже. 2) Мне из-за печени нельзя никаких консервов, ни поджаренного сала, ни масла [12]
, ни дареной картошки – увы! – ни самому съесть, ни выгодно продать (это не 1947 год!); в наличные 4 доллара мог бы здесь употребить гораздо выгоднее и – на нужды неотложные. Целую обоих, но порю розгами. Юра:Дуся.
Простите, милый, что добавляю (к статье)!
17 сентября 1958г., Мюнхен, Германия.
Дорогой капризуля и чухна,
наконец отлегло чуть-чуть в смысле хозяйственных забот («…средь разных маленьких, житейских дел», – помнишь строчку Ладинского?), и вот урвал «час-другой» для писем. Нет, напрасно Ты пишешь «спасибо» за прием, тебе оказанный: Дуся собирался Тебе «оказать» прием получше – вообще, квартирные дела, как ни стыдно сказать, все так испортили, и так все вышло «не так», что я потом, проводив тебя, даже ночью чуть-чуть разнюнился. Не пришлось поговорить с Тобой так, как воображалось; вообще слишком многого не пришлось.