– До этого он говорил со мной по-голландски, – сообщил ей потом ходивший взад-вперёд по коридору папа. – Я даже позвал медсестру, потому что думал, что это снова инсульт. Ты же знаешь, по мелодике голландский похож на шведский, но слова совсем другие. Нет, он, скорее всего, просто не вполне «ориентируется во времени и пространстве». Что это значит? Что Альберт Берг находится в Антверпене 1965 года?
– Он знает голландский?
– Если его выпустить в Полинезии, он заговорит и на… на чём там они разговаривают. Ты видела бабушку? Она ушла купить газету, и её уже нет полчаса. А на чём они там говорят, Элис?
Июньским днём вскоре после этого Аббе хоронили на Вэстра Чуркогорден.
– По какой-то причине он не захотел, чтобы его кремировали, – пробормотал отец на поминках. – Хотя мог бы распорядиться, чтобы его прах развеяли над морем со всеми соответствующими церемониями. Бохусленские прибрежные островки, подсвеченные солнцем, и так далее. Но нет, он твёрдо решил гнить в Майорне.
Потом Мартин встал, постучал по бокалу, вынул из кармана лист бумаги и произнёс речь перед родственниками и коллегами Аббе из типографии и пароходства. Он говорил о языковом чутье, шахматах и море, причём о последнем говорил так, что никто не смог бы предположить, что последний раз нога Аббе ступала на палубу яхты лет тридцать назад. Это была прекрасная речь, но между строк таилось невысказанное. Что, если Аббе оказался бы не на корабле, а на кафедре романских языков? Если бы он учил латынь и греческий? Если бы ему дали Розеттский камень, а не кроссворд из старого номера «Коррьере делла сера» [164]
? И хотя всё это не прозвучало, но образ альтернативного деда Мартин в своей речи нарисовал. Аббе в пиджаке, на велосипеде, по дороге в университет – а не Аббе в футболке с принтом на спине за рулём «вольво» по пути в типографию.То есть заняться языками и не оказаться в тени прочих членов семейства Берг было невозможно. Но даже при наличии способностей Ракель – это следовало признать – не гений. Она вздохнула. Ей захотелось встать из-за стола, но она заставила себя остаться на месте. У стены стояла старая мамина «Оливетти». Ракель заправила бумагу и нажала несколько клавиш. От ударов на листке остались лишь контуры букв, хотя клавиатура была исправна. Для того чтобы печатать на машинке, требовалось намного больше усилий, чем на ноутбуке, каждый удар сопровождался громким звуком. Ракель напечатала строку невидимых букв, после чего раздалось «дзынь», как всегда при переходе на новый ряд. Когда печатала мама, этот звук повторялся через равные промежутки времени, а сразу за ним слышался лязг, с которым в изначальное положение возвращалась каретка.
Она вспомнила одну из любимых фраз Сесилии: «Что здесь, собственно, сложного?» Она произносила это, наморщив лоб, словно действительно пыталась понять, в чём может быть проблема. Это была не критика – недостатки других она воспринимала совершенно спокойно, – вопрос был по существу. Пробежать марафон, к примеру, не
Поскольку Ракель тогда была слишком мала и слишком буквально воспринимала слова матери о марафоне, она не думала, что всё это может касаться не только марафона. За последнюю неделю она несколько раз выходила на пробежку и начала видеть всё слегка в другом ракурсе. Её тело постоянно находилось на какой-либо болезненной стадии тренировочного процесса. Она бежала медленно, ноги заплетались. Тяжёлое дыхание распирало грудь. В горле собиралась желчь. В этом не было ничего приятного, за исключением разве что финала, когда на последних минутах в мокрой от пота футболке она дрожащими ногами приближалась к дому. Одетые в лайкру бегуны мчались мимо нечеловечески пружинистыми шагами.
Можно было спокойно плюнуть на тренировки – и спокойно плюнуть на перевод. Просто взять и бросить. Если она бросит, она освободится и от тяжести в груди, и от стыда за то, что ей приходится мучиться с тем, что другим даётся легко.