Когда меня отправляли из Шлиссельбургской крепости в Западную Сибирь в 1857 году, я прожил почти неделю в 3-м Отделении (Всего 3 дня: с 5 по 8 марта 1857 года.). Туда приходил ко мне всякий день брат Алексей, приехавший нарочно и живший в доме наших семейных друзей у Пущиных (У Драгоманова опечатка; сказано: "Кущиных".). Тут он познакомился и сблизился с только что возвратившимся из Сибири декабристом И. И. Пущиным 25. Иван Иванович послал мне через брата свое благословение и между другими местными рекомендациями заповедывал мне не знакомиться с Дмитрием Завалишиным ни с братом его 26: второй- отъявленный доносчик даже на брата, а первый-также доносчик, только действующий более искусно и тайно, повредивший всем много своими двусмысленными речами при допросах и бывший потом в Петровском замке, равно как и все время поселения в Сибири, язвою для всех декабристов. То же самое повторили мне в Сибири Басаргин, Фаленберг, По[д]жио, Бесчастный, М. А. Бестужев и Кюхельбекер 27. То же самое услышал я от большинства и от лучших поляков, знавших Завалишина за Байкалом. Все единогласно описывали его как человека желчно-самолюбивого, завистливого, злого, не останавливающегося для достижения своекорыстных или самолюбивых целей ни перед ложью, ни перед клеветою. От декабристов в Иркутске я узнал следующий любезный фактик: в Петровском замке 28 он был в самом деле язвою для товарищей. Вы знаете, как дружно и свято жили там декабристы. Это была, может быть, самая лучшая эпоха их жизни, эпоха, в которой, очищенные страданием, чувством великой ответственности, взятой ими на себя перед целой Россией, они, может быть, впервые возвысились до нравственного сознания своего подвига. Потом, по выпуске их из Петровского замка, обыденная российская пошлость взяла свое, разъединенная жизнь без дела и без цели в пошлой обстановке, мелкие нужды, мелкие страсти спустили многих далеко ниже Петровского диапазона. На этой высоте немногие вполне удержались, но в Петровском замке все были равно велики и святы, все были равны: и умные и глупые, и образованные и невежи, и бедные и богатые. Они братски друг с другом делились всем; и мысли и чувства и материальные средства - все было общее между ними. В этой святой дружной семье завелась одна паршивая овца: Дмитрий Иринархович Завалишин. Он всем завидовал и всех равно ненавидел. Он сплетничал, наговаривал и старался ссорить их между собою. Он доносил, клеветал на всех доброму коменданту Лепарскому 29, и за то, что покойник его не слушал, он до сих пор его ненавидит. Я сам слышал, с каким презрением он о нем отзывается и как ругает благородного старика, память которого благословляется всеми декабристами. Наконец злость Завалишина доходила иногда до того, что, не зная чем отомстить досадившему ему товарищу, он зимою в 30 и более градусов мороза выбивал у него метко брошенным камешком стекла, что становилось тем более чувствительным, что не только в Петровском замке, но даже в самом Иркутске часто бывает трудно, а иногда и просто невозможно заменить разбитое стекло, так что наказанный должен был замазываться от мороза бумагою.
В июне 1859 года я лично познакомился с Завалишиным в Чите. Вообразите себе небольшого, сухенького, черненького необыкновенно подвижного старичка, замечательным образом сохранившегося, еще одаренного редкою, всеобнимающею, памятью и красноречием замечательным. Он говорит или, лучше сказать, кричит без умолку и всегда один, - терпеть не может, когда говорят другие. Голос его, визгливый и пронзительный, оглушит самое крепкое ухо. Он много читал, много заметил в жизни, читает и работает много теперь, несмотря на свои 60 или 65 лет, и умеет, кстати, припомнить прочитанное. Ум у него, от природы быстрый, находчивый, гибкий, теперь уж значительно постарел и как будто окаменел, он как будто весь истощился, беспрестанно повторяет себя и теряется в стереотипных фразах и изречениях; начинает забалтываться и теряться в мелочах как старая баба.
Через год или два и следа его не останется. Две страсти поддерживают и оживляют теперь его дряхлеющую старость: гигантское самолюбие, доходящее часто до ребячества, и в самом деле непомерная злость. Теперь вся эта злость обратилась против Муравьева. Отнимите вы у него ненависть к Муравьеву, и он умрет завтра же. Когда же расходится его самолюбие, то право слушаешь его с удивлением: он первый внушил Муравьеву мысль о присвоении Амура и научил его, как приступить к делу; пока Муравьев его слушал, все шло отлично; и все испортилось с тех пор, как он стал действовать наперекор ему. Не англичане и не французы, он первый возымел мысль об электрическом телеграфе.