Вдруг я пробудился. Сон и мысль его не сразу покинули меня. Окно было густо-густо набито звездами. Черная, розовая и белая жемчужины набухли от их света. Они лежали на тумбочке вблизи от моих глаз. Помнишь, Понятьев, эти жемчужины?.. Рот раскрыл. Да! Ничто не пропадает в этом мире, господа. Если пропавшее не здесь, то оно там, какой бы банальной и не стоящей внимания ни казалась эта мысль. Жемчужины тянули в себя свет неба, как цветы тянут свет солнца, в них оживал их состав, изголодавшийся по свету еще под толщей вод, и именно неутоленная и неутолимая жажда света сообщала бесконечной тайне их притягательности муку совершенной красоты. И я чувствовал открытость остатков своей души живому семени неведомого света, ее жадность, черную, розовую и белую, с которой она втягивала в себя сладкие волны и соленые частицы света. А когда сон почти окончательно покинул меня, душа заскулила тоскливо и обиженно, словно отнятый от груди младенец, пронзенный внезапной болью отлучения, пересилившей подспудную надежду на возвращение к источнику. Я вздрогнул и приподнялся, как бы пытаясь придержать плечами смыкающиеся снизу подь мной и сверху надо мной створки раковины моей жизни, но не в силах выдержать их неимоверной тяжести, уснул снова. Вы закусывайте, закусывайте и пейте… Ты рад жизни, Понятьев? .. Рад. А вы, гражданин Гуров? .. И да и нет. Вы сейчас похожи на мальчишку, сидящего над запрудой, разомлевшего от весеннего солнца и ждущего, когда напором воды размоет дамбу из камней, щепы, прошлогоднего дерна и грязи. Размоет. Все размоет и понесет к ледоходу, в льдины которого, оплывающие на ходу, вмерзли ваши часы, дни, годы, мать, отец, Коллектива Скотникова, доктор Вигельский, кипы доносов, говно лжи, моча алчности, гадюки предательств, соломенная труха удовольствий, сциллы, харибды, воробушки младенчества вмерзли в льдины, и им никогда не взлететь… Не взлететь… И я снова уснул, но во сне – в вагоне метро меня разбудила от сна стюардесса.