Женщины были как в бреду; жена Маэ утратила обычную свою выдержку, от голода у нее кружилась голова; жена Левака вопила громче всех; старуха Горелая, похожая на колдунью, в исступлении размахивала костлявыми руками; Филомена раскашлялась, а Мукетта до того воспламенилась, что кричала оратору неясные слова. Волнение захватило и мужчин. Маэ издавал гневные возгласы, один его сосед — Пьерон дрожал от страха, а другой — Левак — в лихорадочном возбуждении говорил не умолкая; только зубоскалам, Захарию и Муке, было не по себе — они пытались насмешничать и выражали удивление, что Этьен мог говорить так долго, не выпив ни одного глотка пива. А на штабеле бревен визжал и бесновался Жанлен и, заставляя орать Лидию с Бебером, размахивал корзинкой, в которой сидела полумертвая крольчиха Польша. Вновь раздались приветственные крики. Этьен изведал, какое опьяняющее наслаждение дает популярность. Какой властью он обладал! Живым ее воплощением стала вот эта трехтысячная толпа, где у всех при каждом его слове бьется от волнения сердце. Если бы сюда пожаловал Суварин, он одобрил бы идеи, которые развивал Этьен, распознав в них свои собственные взгляды, и был бы доволен, что развитие его ученика пошло в сторону анархизма; Суварин согласился бы с его программой, за исключением требования всеобщего образования, так как считал это сентиментальным вздором, усматривая в невежестве святой и спасительный источник возрождения человеческой энергии. Что касается Раснера, он презрительно и злобно пожимал плечами.
— Дай мне слово! — крикнул он Этьену.
Тот спрыгнул с пня.
— Говори. Посмотрим, станут ли тебя слушать.
Раснер мигом занял его место и протянул руку, чтобы восстановить тишину. Но шум все не затихал; от первых рядов, где узнали Раснера, его имя прокатилось до последних рядов, терявшихся в тени, под буками; слушать его не желали, — он был низвергнутым кумиром, один его вид раздражал прежних почитателей. Его благодушное красноречие, поток слов, текущих так легко, плавно, так долго очаровывавший людей, теперь называли тепленьким отваром из маковых головок — для усыпления трусов. Тщетно пытался он говорить в поднявшемся шуме, надеясь и на этом собрании выступить, как всегда, с успокоительной речью, убедить, что внезапным провозглашением новых законов мир переделать невозможно, надо подождать, пока произойдет необходимая социальная эволюция. — Его высмеяли, — освистали; поражение, которое он потерпел в «Смелом весельчаке», углубилось, стало непоправимым. Под конец в него стали бросать пригоршнями замерзшего мха, а какая-то женщина крикнула пронзительным голосом:
— Долой изменника!
Раснер все старался внушить, что шахта не может быть собственностью шахтера, как ткацкий станок для ткача, — нет, гораздо лучше добиться участия рабочего в прибылях, материальной его заинтересованности в успехе предприятия, где он будет как бы родным сыном.
— Долой предателя! — раздался тысячеголосый крик, и в оратора полетели камни.
Раснер побледнел, от отчаяния у него слезы выступили на глазах. Ведь это было крушение всей его жизни: двадцать лет товарищеской близости с рабочими и честолюбивые замыслы — все рухнуло из-за черной неблагодарности толпы. Он слез с пня, пораженный в самое сердце, не имея сил продолжать свою речь.
— Тебе смешно? — заикаясь, сказал он торжествующему Этьену. — Хорошо! Желаю и тебе это испытать! Так оно и будет… Слышишь?
И, словно решив сбросить с себя бремя ответственности за все беды, которые он предвидел, Раснер широко взмахнул рукой и ушел, шагая в одиночестве по безмолвному, белому от инея полю.
Его проводили улюлюканьем, и вдруг, ко всеобщему удивлению, на пень взобрался старик Бессмертный, пытаясь что-то сказать среди оглушительного гама и шума. До этой минуты и Мук и он сидели тихонько, с обычным своим задумчивым видом, как будто погрузившись в мысли о далеких днях. Вероятно, он поддался внезапному приливу словоохотливости, порою с такой силой ворошившему в его душе прошлое, что он часами изливал свои воспоминания в бессвязных речах.