— О да, я была подла, но надо все понять. Если бы ты знал, как я была измучена, как нуждалась в покое!.. Я не стараюсь представиться, будто я лучше, чем другие, — куда там! Только я знаю, что свою гордость я сохранила и уступила тебе только из потребности в уважении, из желания залечить свое раненое самолюбие. Когда ты дал мне свое имя, — у меня было такое чувство, словно ты омыл меня от скверны. Но, оказывается, грязь оставляет несмываемые пятна… К тому же я ведь боролась, не правда ли? Всю ночь я мучилась вопросом, не совершу ли я дурного поступка, приняв твое предложение? Утром я должна была отказать тебе. Ты пришел, когда я еще спала, и взял меня в свои объятия; я помню, твоя одежда пахла утренним воздухом, ты шагал прямо по мокрой траве, чтобы скорей поспеть ко мне, — и все мое мужество улетучилось. А между тем во время бессонницы я видела Жака. Призрак говорил, что я принадлежу ему по-прежнему, что он будет присутствовать на нашей свадьбе, что он поселится в нашем алькове. Я взбунтовалась, мне захотелось доказать самой себе, что я свободна, на самом же деле я была просто подла — подла, подла!.. Ах, как я должна быть тебе противна и как ты прав, что ненавидишь меня.
— Несчастная, несчастная! — твердил тихий, монотонный голос Гийома.
— Потом я, как дура, бесстыдно радовалась сделанной глупости. Четыре года небо с жестокой насмешкой вознаграждало меня за мой дурной поступок. Оно хотело поразить меня среди полного благополучия, чтобы сделать удар смертельным. Я спокойно жила в этой комнате, и минутами мне даже казалось, будто я и всегда жила здесь. Я считала себя честной, целуя нашу маленькую Люси… Сколько я украла блаженных дней, сколько целительных ласк, сколько безумной страсти и счастья! Да, я крала все это: твою любовь, твое уважение, твое имя, безоблачность нашей жизни, поцелуи моей дочери! Я не была достойна ничего хорошего, ничего честного. Как я не понимала, что судьба забавляется мной и что рано или поздно она отнимет у меня радости, которые не созданы для такой твари, как я. Нет, я бессмысленно разнежилась в своем блаженстве, среди всего, украденного мной, и кончила тем, что вообразила, будто заслужила эти счастливые дни; я имела наивность уверить себя, что эти дни будут длиться вечно, и вот все рухнуло!.. Ну что ж! Это только справедливо. Я отверженная. Но ты, Гийом, ты не должен страдать. Я не хочу, чтобы ты страдал, понимаешь?.. Я уйду, ты забудешь меня и никогда обо мне не услышишь…
И она зарыдала, распростершись на смятых складках своего широкого платья, убирая со щек слипшиеся от слез волосы. Отчаяние этого сильного существа, неизменную энергию которого сломил неожиданный удар, было полно глухо клокотавшего гнева. Она всячески принижала себя, но внезапные вспышки гнева овладевали ею, и тогда ей хотелось проклинать судьбу. Она быстрее утешилась бы, если бы ее самолюбие не страдало так сильно. Смягчала ее только нежная забота о Гийоме: ей было глубоко жаль его. Опустившись сначала на колени, Мадлена сидела теперь на полу, она говорила, словно в забытьи, прерывистым голосом умирающей, с мольбой устремив глаза на мужа, как бы убеждая его взглядом не предаваться так своему отчаянию.
В каком-то оцепенении, бессмысленно и угрюмо следил Гийом за тем, как она ползает перед ним. Он обхватил голову руками и, мотая ею из стороны в сторону, шептал: «Несчастная, несчастная!» — точно идиот, который только это единственное слово и нашел в глубине своего пустого черепа. И в самом деле, ничего, кроме жалобного стона, не осталось в его наболевшей душе. Он уже и не помнил больше, почему он так страдает. Он баюкал себя унылым причитанием, однообразным повторением слова, смысл которого теперь ускользнул от него. Когда голос Мадлены пресекся от мучительной спазмы и она вдруг умолкла, он, казалось, был поражен внезапно воцарившейся мертвой тишиной. И тут он все вспомнил, и у него вырвался жест, полный невыразимого страдания.
— Однако же ты знала, что Жак — мой друг, мой брат, — сказал он каким-то странным, не своим голосом.
Мадлена покачала головой с выражением величайшего презрения к себе.