На дворе, все усиливаясь и свирепея, бушевало ненастье. Порывы ветра со звериным воем набросились на домик, толкаясь в окна и двери; можно было подумать, что стая волков осаждает легкое строение, сотрясая его до основания своими страшными когтями. Каждый новый шквал, казалось, вот-вот унесет с собой это хрупкое жилище. Потом, заглушив на минуту вой ветра, на крышу обрушились потоки дождя, отбивая на ней глухую и непрерывную дробь погребального марша. Ярость урагана пугала супругов; каждый сильный толчок, каждое жалобное завывание наводило на них смутное беспокойство; их вдруг охватывала тревога, они напрягали слух, как будто внизу, на дороге, им чудились человеческие стоны. Когда во время особенно сильных порывов в доме начинали трещать деревянные перегородки, они оба поднимали головы и с испуганным недоумением оглядывались вокруг, Неужели это их милый приют, такой теплый, такой благоуханный? Им казалось, что здесь подменили все: подменили мебель, подменили обои, подменили самый дом. С недоверием всматривались они в каждый предмет, не узнавая ничего. Если на память им приходило что-нибудь из прошлого, это прошлое причиняло болезненное чувство; они невольно раздумывали о том, что здесь им дано было вкусить сладчайшее из всех блаженств, но даже отдаленное воспоминание об этом блаженстве приобретало мучительно горький привкус. В былое время, беседуя об этом домике, Гийом говаривал: «Если когда-нибудь нас постигнет несчастье, то, чтобы забыться, мы уединимся в этом убежище. Здесь мы совладаем со всякой бедой». Но сегодня, после того как их поразил страшный удар и они пришли сюда, ища приюта, они не нашли ничего, кроме жалкого призрака своей любви, и сидели, раздавленные грузом настоящего и жгучим сожалением о прошедшем.
Мало-помалу ими овладело унылое безразличие. Недавнее странствие по грязи, под дождем и ветром, угомонило их лихорадку, освободило мозг от излишка крови. Пропитанные водой волосы, падая на разгоряченный лоб, охлаждали его, как холодная примочка. Комнатное тепло разморило разбитые усталостью члены. По мере того как жар камелька проникал в их еще дрожавшие от холода тела, их кровь, казалось им, становилась гуще, текла по жилам все затрудненнее. Мучительные переживания, утратив свою остроту, ворочались в их душах, медленно, подобно жерновам. Оба испытывали теперь только тихую подавленность; свежие ожоги, грубые разрывы болели уже не так сильно, и они отдавались этой приглушенности чувств точно так же, как очень усталый человек отдается нахлынувшему на него сну. Однако они не спали; их мысли тонули в овладевшем ими отупении, но, смутные и тяжелые, по-прежнему мучительно вертелись вокруг одной точки в глубине их наболевшего мозга.
Каждое произнесенное слово стоило Гийому и Мадлене тяжкого усилия. Устроившись у очага, они полулежали в креслах и молчали, словно были за тысячу лье один от другого.
Мадлена, переменяя одежду, сняла испачканные грязью юбки и чулки. Она надела сухую рубашку и прямо на нее накинула пеньюар голубого кашемира. Полы этого пеньюара, зацепившись за ручки кресла, на котором она сидела, оставили открытыми ее голые, как бы позолоченные пламенем ноги. Маленькие ступни, едва всунутые в низкие туфли, казались розовыми в горячих отсветах углей. Сверху пеньюар распахнулся, еще больше обнажая грудь, чуть прикрытую глубоко вырезанной рубашкой. Молодая женщина задумчиво глядела на горящие поленья. Можно было подумать, что она не замечает своей наготы и не чувствует на своей коже жгучих ласк огня.