Итак, довольно трудно, по-видимому, объяснить печальный конец Мюссе горькими переживаниями, которые причинило ему обманутое большое чувство. Если он скатился к праздности и вину, то в этом нужно видеть не что иное, как следствие его темперамента. К такому падению он был предрасположен. Жажда наслаждений, потребность жить без оглядки, вкладывать всего себя в минутное чувство очень скоро должны были отнять у него волю. В восемнадцать лет он всем существом своим отдается удовольствиям. Брат его говорит: «Прогулки верхом были в моде — он нанимает лошадей. Все играют в карты — и он становится азартным картежником. В моду вошло не спать по ночам — и он бодрствует». Всегда он стремился лишь к одному — он хотел чувствовать, что живет, хотел изведать все ощущения. Г-н Поль де Мюссе, пытающийся, впрочем, оправдать брата, приводит весьма примечательные подробности: «Часто Альфред жаловался на то, что жизнь тянется слишком медленно, что проклятое время стоит на месте». И чуть дальше, рассказав о находивших на Мюссе приступах нелюдимости, когда тот запирался один в своей комнате, он пишет: «Порою им овладевало желание рассеяться и переменить образ жизни, и тогда он бросался из одной крайности в другую. Десять раз подряд мог он ходить в Итальянский театр, в Оперу или в Комическую оперу; потом наступал вечер, и он возвращался домой, сытый музыкой надолго. Пускаясь в какие-либо развлечения, он обнаруживал ту же одержимость. Ни в чем он не знал меры, и часто это сказывалось на его здоровье; но до последнего своего дня он никогда не желал проявить умеренность или малейшую осторожность. Во всем этом давала себя знать натура неуравновешенная, — он очертя голову бросался в жизнь, спешил изведать и хорошее и дурное, он был наделен ненасытной жадностью ребенка, быстро воспламенялся и столь же быстро охладевал. Вслед за женщинами пришло вино. Женщины заставляли его плакать: быть может, вино принесет ему утешение». И он предстает передо мною в образе созданного им Дон-Жуана, — я вижу этого высокого человека, которому опостылело искать красоту, и теперь за столиком кафе он ищет забвения от мучительной душевной тоски.
Этим же объясняется и его праздность. Он слишком много любви отдал поэзии, и она его больше не удовлетворяла. Биограф приводит слова, которые весьма типичны. Мюссе говорил: «Я ведь не письмоводитель и не приказчик! Почему же я не могу распоряжаться своим временем, как мне заблагорассудится? Я много написал, не меньше, чем Данте или Тассо. Но разве кому-нибудь, черт возьми, приходило в голову называть их бездельниками? Когда Гете угодно было отложить перо, никто его не упрекал за то, что он слишком долго предается научным забавам. Пока я жив, я — если захочу — буду поступать, как Гете. Моя Муза принадлежит мне, и я докажу людям, что она меня слушается, что я являюсь ее повелителем и что добиться от нее чего-нибудь можно, только угождая мне». Все это, разумеется, шутка, не более, но шутка очень горькая. В самом деле, если писатель вправе перестать писать, то, переставая писать, он тем самым доказывает, что потребность в творчестве в нем иссякла. Между тем писатель, утративший эту потребность, — конченый писатель, какие бы оправдания он для себя ни придумывал. В цитированных словах Мюссе знаменательна мысль о том, что его Муза принадлежит ему и что он намерен распоряжаться ею, как своей рабыней. В этом — весь Мюссе. Он очень дорожил вниманием публики, но он был в состоянии прекратить писать, чтобы его больше не читали, чтобы он мог насладиться одиночеством. Исповедавшись во всеуслышание, поэт сомкнул уста, охваченный желанием молчать. А может быть, Мюссе, который очень гордился своей неувядаемой молодостью, стал сознавать, что гении его угасает.
Впрочем, достаточно указать на факты. Пережив свой гений, Мюссе скатился к беспутству. Когда он умер — 2 мая 1857 года — говорили, что у него была болезнь сердца; на самом же деле он в течение длительного времени медленно убивал себя той жизнью, которую вел. К чему его сегодня защищать? Потомкам нет нужды требовать от него ответа в его буржуазных добродетелях. Он снискал себе лавры бессмертия не за то, что рано ложился спать и пользовался уважением своего привратника. Он, бесспорно, не был бы столь велик, если бы бережнее тратил и силы. Потому он и стоит так высоко в литературе, потому он и дорог людским сердцам, что он жил, не щадя себя, что он был молодостью и безумством своего века. В нашу неврастеническую эпоху он остается самым хрупким, самым чувствительным нервным механизмом. Каждый из нас узнает в нем себя: как и он, мы любим, как и он, можем очутиться на мостовой. Мюссе надо принимать и в его величии, и в его падении. Рассуждать о причинах его смерти значило бы умалять его гений.