Но вот — остановка. Все спуталось! Белое пятно! Пустота! Паника! Я растерянно стоял и повторял несколько раз одну и ту же фразу. Видел, как суфлер надрывался, но не слышал его; не понимал и того, что подсказывали мне актеры; я слышал их шопот, но не разбирал слов. Не зная, как спастись, я стал почему-то снимать с лампы абажур. Я это делал от беспомощности, потому что не мог ничего придумать другого, чтобы заполнить огромную пустую паузу. Спасибо помощнику режиссера, который ускорил выход новых действующих лиц. С их выходом пьеса опять покатилась как по рельсам. Я отошел в глубь сцены и старался овладеть собой. Мускулы всего тела напряглись, точно канаты, и мне казалось, что я сделан из дерева. Внимание разбежалось по всем направлениям театра. Опять портал сцены казался мне пропастью, страшной черной дырой. Опять через нее я видел тысячеглавую толпу зрителей. Мне чудилось, что они смеялись надо мной, показывали на меня пальцем, нагибались друг к другу, таинственно шептали, нарочно кашляли. А один из зрителей даже вышел из залы, демонстративно хлопнув дверью. Я почувствовал большую усталость, когда, обливаясь потом, вышел со сцены и вошел в свою уборную. Заперев дверь на ключ, ощупью найдя кушетку в темноте, я тяжело опустился на нее и застыл в случайной позе.
Долго я сидел так, не зная, за что приняться, точно выкинутый на необитаемый остров после кораблекрушения. Мне казалось, что я сразу потерял все, и чувствовал себя нищим, голым, принужденным заново строить всю жизнь, с позорным прошлым, о котором мне стыдно было вспомнить.
Рядом в уборной Рассудова продолжали спорить, но я не мог вникать в сущность их мыслей. Впрочем, я понял: там доказывали Ремеслову, что его искусство соответствует его фамилии, то есть что он проповедует не подлинное искусство, а лишь ремесло актера.
“Не только он, но и я, и вы, и мы все — ремесленники, — подумал я. — Пусть на сцене остаются только гении да таланты, а всех остальных и меня первого — вон со сцены! В контору, в магазин, в деревню, на полезную работу!“23
Я лег на кушетку, так как устал от всех пережитых волнений.
Мне надоело все, и я решил думать о чем-нибудь, не имеющем отношения к театру.
“Говорят, на луне нет теней и удельный вес тела легче? Можно подпрыгнуть и целую минуту висеть в воздухе... Приятно это или нет?”
Некоторое время я представлял себя ходящим по равнине без своего вечного спутника — тени. Я мысленно перепрыгивал через пропасть.
Но это занятие мне скоро надоело. Тем не менее мои экскурсии на луну меня отвлекли, успокоили; я лежал, ни о чем не думая.
Потом я стал прислушиваться к спору в соседней уборной.
— Что хорошо в одной плоскости — совершенно нетерпимо в другой, — [слышался голос Рассудова]. — Например, в нашем театре при тех задачах и при том плане постановки, при том материале, который умеет давать [Творцов], не хватит ста, двухсот репетиций. И чем больше их, тем шире развертывается и самый план. И так до бесконечности. Нередко труднее всего вовремя остановиться и поставить точку. А что было бы, если бы провинциальной труппе, которая не умеет вырабатывать большого и широкого плана, предложить миллионы, с тем чтобы она сделала двести репетиций?
— Спектакль не мог бы пойти, — с гордостью заявил Ремеслов.
— Вы правы. Хотел бы я посмотреть актеров после пятой или десятой репетиции. Считки сделаны, роли выучены, и даже почти без суфлера, места и все, что следует, срепетировано, седенький паричок с бачками заказан. Костюм — известно, какой полагается! Нужна публика, подъем, а остальное сделает вдохновение!!! А тут впереди еще двести тридцать или двести сорок репетиций! Что же делать на этих репетициях?!! Повеситься можно от отчаяния.
— Разбегутся, никакими деньгами их не удержишь, — опять почти с гордостью заявил Ремеслов.
— А мы-то... после двухсотой репетиции вздыхаем: вот, если б еще репетиций сто, тогда можно было бы добиться того, что напридумали режиссеры, — [говорил] Чувствов.
— Ведь это же ненормально, господа! Во что же обходится пьеса? Как же вести такое дело! — возмущался Ремеслов.
— Ничего, существуем, дивиденд такой выдаем, что скоро паи на бирже котироваться будут! — поджигал Ныров. — Антрепренеры завидуют.
— Нет, воля ваша — это ненормально, — волновался Ремеслов. — Нельзя так затаптывать пьесы и роли! Актер так создан, что ему необходимы в известный момент полный зал, подъем, волнение, вдохновение, оркестр, подношения.
— Штоф водки, — острил кто-то.
— Да, да, и вино, и женщины!
— На спектакле-то, бесстыдник! — острил другой.
— Позвольте, а Кин?.. — настаивал Ремеслов.
— Вот вы всегда так, провинциальные таланты! — заметил Чувствов. — Как только не можете ответить прямо, так начинаете восклицать общие слова, штампы, которые ничего не означают. Вино! женщины! порывы! вдохновение! Когда говорят об искусстве и артистах, полагается произносить эти слова. Как будто это кого-нибудь из нас убеждает!!! Вы отвечайте по существу: почему мы можем провести двести и триста репетиций, а вы не можете?