— Черт побери! — воскликнул граф, стукнув по столу своей табакеркой и глядя на внучку. — Нет, подумать только, как он об этом говорит! Он переворачивает тут вверх дном всю вселенную, копается в тайнах бытия почище, чем это делали древние мудрецы, и он, видите ли, ждет от меня, чтобы я открыл ему тайну всевышнего! Да за кого вы меня принимаете — за дьявола или за папу римского? Неужели вам не ясно, что для того, чтобы ответить на подобные вопросы, нужно было бы к мудрости, которую накопило человечество за все прошлые века, присоединить еще ту, которую ему предстоит накопить за следующие два столетия? Пока же ни один человек, будь он хоть семи пядей во лбу, не в состоянии ответить вам. Любой из них скажет на это: «Какого дьявола вы так волнуетесь? Постарайтесь разбогатеть и научитесь не помнить о том, что другие бедны»; или же: «Голубчик мой, да вы просто спятили, вам лечиться нужно». Да, мой бедный Пьер, уж поверьте мне — я мог бы перечислить вам еще сто тысяч всяких социальных систем, одна другой прекраснее и одна другой неосуществимее, но ни одна из них не стоит того жизненного принципа, которого придерживаюсь я.
— Что же это за принцип, сударь? — жадно спросил Пьер. — Ведь именно этого я от вас и жду.
— Восхищаться вашими высокими идеями — и спокойно взирать на то, что творится на сей грешной земле.
— Как? И это все? — вскричал Пьер и взволнованно вскочил. — Право же, не стоило вам расспрашивать меня, если это все, что вы можете мне ответить. Ах, ведь говорил же я вам, мадемуазель, — прибавил он, взглянув на Изольду и совсем позабыв о давешнем своем любовном смятении, настолько поглощен он был сейчас более высокими мыслями, — говорил же я вам, что ваш дедушка ничем не может мне помочь.
— Но разве такое отношение не подсказано жизненным опытом? Разве терпение не есть высшая мудрость? — с некоторым усилием проговорила Изольда.
— Да, когда речь идет только о себе, терпение необходимо человеку, и не так уж трудно проявлять его, если есть у тебя некоторое чувство собственного достоинства, — ответил Пьер. — Что до меня, то я заявляю — собственная моя бедность и невежество не так уж меня тяготят, но я чувствовал бы себя во сто крат несчастней и еще больше мучился бы сознанием несправедливости, если бы был рожден в богатстве, как вы, сударыня. Мириться со страданиями, которые испытывают твои ближние, гнетом, под которым стонут невинные люди, наблюдать, как скверно устроен мир, не пытаясь даже искать другой правды, другого устройства жизни, другой морали, — о, это, должно быть, ужасно… ужасно! Как можно спокойно жить, спать, веселиться, чувствовать себя счастливым? Здесь есть отчего потерять мужество, разум, жизнь!
— Ну, что ж вы? Ответьте же ему, дедушка!.. — воскликнула Изольда, устремляя на старого графа горящие влажные глаза, полные нетерпеливого ожидания.
Но напрасно ждала она, чтобы умудренный опытом старец веским своим суждением поддержал проповеднический пафос молодого рабочего. Граф улыбнулся, поднял глаза к небу и нежно привлек внучку к себе, протягивая свободную руку Пьеру.
— Ах вы, мои юные, благородные сердца, — проговорил он после минуты молчания, — не раз еще будете вы предаваться подобным мечтам, прежде чем поймете, что все они — лишь нескончаемая игра ума, высокие проблемы, не имеющие реального разрешения в сем грешном мире. Желаю вам как можно позже познать разочарование и пресыщение, кои суть удел лишь седовласой старости. А пока мечтайте, выдумывайте новые системы, придумывайте их, сколько вашей душе угодно, и постарайтесь как можно дольше сохранить способность верить в них. Мастер Пьер, — добавил он, вставая и снимая перед изумленным юношей свою черную бархатную шапочку, — склоняю перед вами свою седую голову. Я уважаю вас, я восхищаюсь вами, я вас люблю. Приходите почаще беседовать со мной. Ваш юный пыл, быть может, согреет и меня, старика. Будем с вами мечтать, и кто знает, не станет ли от этого гора, тяжко давящая на наш идеал, легче на целую песчинку?
С этими словами он взял под руку Изольду и удалился, унося с собой свои брошюры, свои газеты и очки со спокойной уверенностью человека, для которого любая самая высокая идея и самое святое чувство — не более как забава.
Сначала Пьер был ошеломлен, затем ему стало горько, смешно, и им овладело чувство негодования, смешанное с презрительным сожалением. И как же смешон он был, открывая самые заветные свои мысли этому старцу, поседевшему в своем исконном безверии, позволяя ему осквернять их своим леденящим дыханием! Он с трудом подавил в себе чувство презрения к нему.