Пампа во всем равна себе. В самых разных местах она по сути одна и та же, целостная, неделимая, какой я видел ее и в носящей это имя округе, и в нашей провинции, и в пригородной глухомани. Так было и на крыльце усадьбы, и в центре вычерченных циркулем вечеров Кекена, и на долгом, тяжелом ночном пути через Пуэнте-Альсина, и на бесчисленных дорогах в бледных сумерках Вилья-Уркиса, и в любой затерявшейся точке Буэнос-Айреса или Чубута. С площадки трамвая на линии Лакроз{559} я смотрел на нее с тем же священным чувством, как из-под навеса неподалеку от Чанилао, в разгар грозы. И знаю: в любой точке пампы сходятся земля и небо. Общее название «хребет» неточно: одна гора отличается от другой не меньше, чем от равнины. А пампа — единое целое, простая и очевидная вездесущность Бога.
Из нее родилась половина нашей поэзии. (Другая половина — Эстанислао дель Кампо, Эваристо Каррьего, почти все нынешние поэты — вскормлена городом, столицей.) Пампа, монета Господа Бога, отчеканенная вечность, да пребудут с нами твои суровость и простота, да минует нас твое презрение.
КИНЕМАТОГРАФ И БИОГРАФ{560}
В иные времена иные называли его «биографом», сегодня все говорят «кинематограф». Первое название прожило недолго. Может быть, славе требовалось имя звонче, а может быть, прежнему угрожала опасная близость к языку Босуэла или Вольтера. И вряд ли кто-нибудь стал бы оплакивать его кончину (одну из многих в бесконечной череде извещений о словах-покойниках), будь наша речь всего лишь собранием бесстрастных символов. Но в этом я уверен все меньше: они контрабандой переносят людские мнения, указания, приговоры. Любое слово предполагает аргумент, а тот вполне может оказаться софизмом. Даже не углубляясь в обсуждение того, какое из двух существительных лучше, легко заметить, что по замыслу «кинематограф» точнее «биографа». Последний, если мой гадательный греческий язык меня не обманывает, намеревается описывать жизнь, первый — только движение. Обе идеи, которые диалектика вполне способна привести к единству, исходят тем не менее из разных ориентиров, что и дает мне право их не смешивать и одну называть словом «кинематограф», а другую — словом «биограф». Впрочем, спешу заверить читателя, что указанное различение не выйдет за пределы данной страницы, а потому совершенно безвредно.
Кинематограф передает движение, особенно подчеркивая скорость, праздничность, сумятицу. В особенности это характерно для раннего этапа, когда единственное содержание ленты — быстрота, когда смешит ошарашенный бедняга, одним выстрелом уверенно крушащий стойки и столы, а воплощением эпоса предстает туча пыли, поднятой, как принято выражаться, «ковбоями». Впрочем, по коварному стечению обстоятельств, всем этим отличается и так называемое авангардное кино — институция, оснащенная не в пример лучше, но пичкающая публику все той же старинной оторопью. Первого зрителя можно было поразить единственным всадником, нынешнему необходимы полчища в сопровождении картин железной дороги, колонн трудящихся или океанского лайнера. Но суть переживаний осталась прежней: ошеломленность горожанина при виде чертовщины, на которую способна техника, — разве не это чувство придумало для игрушки со страниц «Ars magna lucis et umbrae»[304] Атанасиуса Кирхера непомерное имя «волшебного фонаря»? В случае зрителя мы имеем дело с оторопью простеца перед любым механизмом, в случае драмодела — с нерадивостью выдумки, находящей спасение в механической сцепке образов. Та же инерция правит поэтами, пишущими регулярным стихом и не могущими шагу ступить без поддержки накатанного синтаксиса, эшелонированного подхвата фразы фразой. Подобной накатанностью привлекают и пайядоры. Говорю безо всякого осуждения, поскольку никаких доказательств того, что мысль — наша с вами, Шопенгауэра или Бернарда Шоу — полностью независима и порождена чистой случайностью, у меня, увы, нет. Несмотря на сомнения, которыми я обязан, кажется, Маутнеру.