В голове Марея молниеносно мелькнуло: «Жерди подломились!» И вдруг Марей по шею очутился в бурливой ледяной воде… Его ослепило брызгами, руки его разомкнулись.
— Сергунь! Сергу-унь!
Как во сне увидел: в белой пене шевельнулась клочкастая голова сына… В глазах его вода, рот перекошен…
— Тя-я…
Марей крикнул:
— Сынушко-о! Держися!
Но голова сына вдруг скрылась. Марей отчаянно завертелся в воде.
— Где ты? Господи милостивый, вызволи-и!
Вдруг показалась голова сына. Старик протянул руку, но схватил только бегущую струю.
— Сыно-ок! Отец небесный, вызволи-и!.. Помоги-и!
Он шарил руками на воде, нырял, звал:
— Сыно-ок!.. Сы-но-ок!..
Еще долго нырял Марей, как безумный, разглядывал зеленую муть речной глуби. Вынырнет, оглядится — и опять в воду. Сквозь страшный гул в голове еще шептал молитвенное:
— Выручи-и… Господи-и!..
Когда, наконец, выбросился Марей один головой на берег, и из разбитого о корягу виска его хлынула кровь, только тут понял он, что потерял Сергуньку навсегда.
Хватило еще Мареевой покорности на одну жалобу:
— Для смерти сыночка вымы-ыл… О-о!
Глянул он на безмятежное небо и вдруг дрогнул весь. Небо улыбалось, а Сергуньки не было. Мареева жизнь, начатая сызнова, вместе с подломленной жердью моста рухнула — в Бию. Он просил, молил, умилялся долго, терпеливо, он плакал!.. И просмотрел, что жерди подломились.
Вдруг показалось Марею, что насмешливо подмигнуло ему сияющее небо. И дохлебал он чашу своего терпения, вскочил на ноги, огромный, мокрый, с окровавленным лицом, страшный в гневе, и поднял к небу жилистые железные кулаки.
— Просил тебя?.. Молил?.. Где ты?.. Нету-у!.. Могу я эку меру вынести, могу-у?.. Будь ты проклят… проклят… проклят… и все твое! — в исступленье кричал старик.
Он мочил голову, унимая кровь, а сам с дикой радостью изрыгал хулу на бога, на беспощадную к нему жизнь и на это голубое небо.
Марей поднялся на берег, оглядел знакомый луг. Стреноженные паслись два коня. Рослые, сытые, блесткие, с крутыми боками. Марей узнал коней, захохотал гулко, во всю ширь груди:
— Лисягинские коньки! Хо-хо-о!
Острым своим ножом, которым недавно стриг Сергуньку, разрезал Марей путы на ногах коней. Вскочил на одного, а другого за веревку потащил за собой.
Сел Марей на чужого коня и понесся вместе с ветром. Уже две жизни прожил он, и на вихревом скаку коня начал жить внове, в третий раз.
Хорошо бежали кони. Несся Марей, не отдыхая.
Пробрался по речушкам мелким к зеленым волнам прохладной Катуни, где ждут его товарищи, други, последняя прилепа Мареевой жизни. Марей ехал сторожко, выспрашивал, нет ли близко где форпостов, откуда на все дороги смотрят черные дула пушек. Мало ли в горах Алтайских поотрезано земли, отгорожено валами, тыном, стенами, понасажено за стены казаков и солдат со штыками на ружьях. Роют, ковыряют, рвут острым клювом разбойничьей птицы травяные лесистые склоны Алтая. Вольная жизнь на земле — единственное спасенье от этих людей и их страшных порядков. Так думал Марей.
Остальные беглецы уже вторые сутки жили в деревушке, дожидаясь Марея. Работа, как и везде, нашлась. Но пришлось натерпеться страху. Только ночью улеглись на сеновале, вытянув зудящие, усталые ноги, как вдруг оглушило всех стуком в ворота. Стучались солдаты из форпоста, что ехали мимо, и требовали пустить их на ночлег.
Все отговаривалась старуха-хозяйка, что положить-де негде, что сеновал-де провалился, клялась и хаяла свою избу, как только могла. Солдаты попались не очень злые и разместились где-то в другой избе.
Утром на заре облегченно крестилась старуха, глядя в ворота.
— Утекли! Господи-владыко!.. до чего служилых народ боится. Вот боится! Ведь из хрестьянских же сынов, а вот, поди, надел одежу солдатскую, саблю нацепил, песни орет, ружьем артикулы начнет ладить — ну, скажи, чужой, чужой, страшно!.. И чо с ими там и сделают: ведь словно дикой человек станет… Как солдата, али — ишо тошней — казака увидишь, будто и душа вон… Ну, скажи, ужели на век вечный по-волчьи людям жить?
К вечеру прискакал Марей.
Сурово, не прерывая, беглецы выслушали страшную повесть Марея, ничему не удивились: мир, который они оставили, готовил им только зло, которое часто горше смерти.
На одну лошадь посадили Анку, которая ехала не слезая, а на другую лошадь садились по очереди, чтобы отдыхать.
Сеньча вдруг беспокойно потянул чутким своим носом и сказал:
— Слышно, робя, паленым наносит. Где-то горит…
Еще немного прошли — шибануло сразу горьким дымом, взвило пыль выше по дороге. Ветер усиливался.
Когда дорога пошла в гору, затрепал ветер соломенно-золотые Аткины косы, вздул на мужиках изветшалые рубахи, а запах гари стал еще крепче.
Вдруг вскрикнул, испуганно побледнев, Аким Серяков:
— Пожар, братцы!.. О-ой!..
Все глянули вправо — и замерли на месте.