Вдруг, как сквозь туман, увидела она в проеме зубца чье-то лицо с черными и острыми, как шилья, усами. Варвара ойкнула, уронила ковш — и вспомнила, что ей приказали, но было уже поздно. Что-то сверкнуло перед ней, голова ее вмиг наполнилась страшным гулом, и все исчезло из глаз. Золотошвея упала с рассеченным лбом, не удержав самого почетного места, на которое когда-либо ставила ее судьба. Потому-то не довелось Варваре-золотошвее увидать, как за кровь ее на этом священном месте отплатила Ольга Селевина. Она ударила топором по вражьей голове — и поляк откачнулся от стены. Так по всему верхнему бою отбили польскую атаку: стреляли из самопалов, рубили топорами, лили кипяток и смолу.
На топор Ольги Селевиной налипла густая кровь. Ольга поискала глазами и увидела валявшийся клок лисьего меха. Она быстро вытерла топор о мех, против шерсти, окрасив кровью рыжую мездру. Разогнувшись, Ольга увидела, что вытерла топор о червленный опашень Варвары, которая лежала в углу за пороховыми бочками. Ольга отошла — и тут же забыла о ней, как забывала часто о прошлой своей жизни. Ее глаза уже забыли мелкую прихотливую пестроту золотошвейных узоров, а научились острым, сокольим взглядом пронзать дали и безошибочно замечать врага. Ее руки, которые еще недавно кудесили шелками и тончайшей золотой битью, теперь научились бестрепетно рубить топором и лить кипяток и смолу на вражьи головы и руки, несущие смерть. Ольга жила сейчас для того, чтобы отражать и уничтожать смерть, которая грозила осажденному граду со всех сторон. По знакомым, милым с детства бережкам, полям и перелескам, по всей русской земле рыскала смерть в чужеземном платье, на диких чужеземных конях. Каждый раз, уничтожая смерть, Ольга видела перед собой жизнь — златоволосую голову Данилы, его глаза, светло-синие, как родное небо.
— Не ходи на Русь, не ходи на Русь! — повторяла Ольга один из любимых кличей заслонников, и большое ее сердце ныло и обливалось кровью ненависти и любви.
— Данилушко, свет ты мой! Живой ли ты, сокол мой?
Данила был жив. Вместе со своей сотней он продвигался все выше и ближе к польским турам на Красной Горке.
Когда троицкое войско вышло из ворот, поляки, увидев несколько сот пеших людей, решили пустить на них конницу, чтобы, потоптав, изрубить это дерзкое голодное войско. Но пока ловким нарядным всадникам подвели сытых коней, пока серебряные рыцарские шпоры звякнули в стременах — троицкие воины уже были расставлены по своим местам, — недаром они знали наокруг каждый кустик, каждую ямку и бугорок.
Конница польская вынеслась во всей своей красе, всадники уже занесли сабли — тут нежданным пушечным огнем полоснуло по коням и всадникам. В коннице все сбилось, заметалось, потеряло голову.
— Пальнем еще покрепше! — приказал Федор Шилов пушкарям и пищальникам, удачно укрывшимся со всем своим огненным нарядом за бугром. — Еще разок пальнем… ну, и еще разок… глянь-кось: ляхи сами себя топчут!
И вправду, конница уже обезумела. Кони топтали своих раненых и убитых, а те вояки, что хотели спастись от смерти, рубили и топтали всех, кто загромождал им дорогу. Через минуту-две на месте конницы осталось кровавое месиво конских и человеческих тел, которому уже ничем нельзя было помочь.
А пока польские военачальники растерянно следили за разгромом конницы, Данила Селевин и Иван Суета со своими отрядами окружили Красную Горку. Пушечки же Федора Шилова стреляли наперерез любой попытке врагов помочь своим турам на Красной Горке.
— Хошь не хошь, Алексей Иваныч, — говорил между тем князь Григорий Голохвастову, наблюдая со стены за бранным полем, — а хитер, башковит пушкарь Федька Шилов. Вона, глянь: у ляхов все туры насупротив в огне… и-их, горят, что стога!
В дыму пожара, как под прикрытием, пыталась было опять выступить конница, чтобы сбить огненный заслон Федора Шилова. Но пушечки — «индрог», «змей-летучий», «гамаюн» и «ушатая» — рассеяли и второй отряд конницы.
На верху Красной Горки наконец загрохотали выстрелы, и от грома торжествующих голосов, казалось, задрожали небо и земля — Красная Горка была взята.
— Наши голос подают, — сказал Федор Шилов, улыбнулся — и вдруг странно уронил голову на грудь. Тут все заметили, что его левая рука прижата к боку.
— Федор Ондреич, аль задело тебя?
Самая малость, — ответил он, силясь приподняться.
Левая рука его была залита кровью. Он взглянул вверх, на пылающие польские туры и произнес раздельно и твердо:
— Наш заслон свое дело сотворил. Айда, робя, вобрат пойдем.
Пушкари подняли его и понесли к воротам.
С Красной Горки волокли пушки, самопалы, копья, польские знамена, ручницы
[119]. На пылающих воровских турах все замерло, кроме воя и треска пожара.— Сколь пушек мы у ляхов взяли? — слабеющим голосом спросил Федор Шилов.
— Сказывают, восемь пушек, все прочее не в счет, — отвечали ему.
— Ладно поробили, — прошептал он и закрыл глаза.
Когда троицкое войско вошло в ворота, воеводы приказали бить во все колокола, как на пасху.