— Что ты, Ольгунюшка, что ты, люба моя? — горько усмехнулся Данила и бережно прижал ее руку к своей мятущейся груди.
«Не отдам тебя, устерегу!» — думала Ольга, слушая горячий стук его сердца.
В ту ночь ей показалось, что Данила забылся спокойным сном. Она шепотом позвала его. Он не ответил. Она решила бодрствовать, лежала с открытыми глазами, кусая губы, чтобы не заснуть.
Когда Ольга открыла глаза, в комнате уже было совсем светло. Данилы рядом с ней не было — она не устерегла его…
— Не устерегла! — горестно пронеслось у нее в мыслях.
Как была — в сарафанишке — Ольга понеслась на стены прямо к воеводе: где ее Данила Селевин?
— Эко, в уме ль ты, молодица? — даже осудил ее Долгорукой. — Пошто простоволосой да без одежи, яко безумная, носишься, людей пугаешь?
Данила Селевин и еще несколько заслонников испросились у воеводы съездить в дальние монастырские села, откуда можно привезти сушеной рыбы, масла, круп, хлеба — и еще чего бог подаст. Уехали заслонники еще затемно, незамеченными достигли леса, дня через четыре, пять авось проберутся перелесками.
— Не сказался, не сказался мне! — вдруг зарыдала Ольга. — Битвы не мог дождаться!.. На подвиг пошел! То тоска его угнала… а я не уберегла!
Прошло четыре дня, а Данилы все не было. Ольга ночью не смыкала глаз, а днем жила, как во сне. Почти не отлучаясь от верхнего боя, она словно перестала слышать все. Только слышала она свою неулежную, приживчивую, как пиявка, душевную боль тоски и ожидания. Когда ветер рассеивал пороховой дым, Ольга неотрывно смотрела на черные пики лесов — и виделась ей лесная чаща, неясные стежки дороги, худые, еле бредущие лошаденки, увязающие в глубоком снегу, измученные люди, а среди них Данила! И леса ей казались тоже стенами, в которых пленены люди, а жизнь — сплошным пленом.
— Ой, девка, — однажды заметил ей Иван Суета. — Очей гляденьем не насытишь, а руки безочно робят худо.
— Все лажу, как надобно! — вспыхнула Ольга.
— Ан нет, Ольга Никитишна, — заспорил Суета. — Душа да дело у тебя разобь живут.
— Ой, погоди ты… — беспомощным тонким голосом заговорила Ольга и, сорвавшись, умолкла. Иван Суета посмотрел на ее бескровное, испитое лицо — и отмахнулся: лучше пока ее не трогать.
На исходе восьмого дня, когда над крепостью и над бранным полем выла и бесилась метель, Ольга поднялась на колокольню Успенского собора и неумелой рукой ударила в малый колокол. Ветер хлестал ей в лицо колючим снегом. Ветер бил ее в грудь, угрожая сбросить вниз, а она стояла в вихревой тьме, не выпуская из рук скользкой веревки. Протяжные звуки, вырвавшись из-под медной шапки, быстрее птицы неслись в леса, снега, в бешеную муть ночи.
«…Данило Селевин… рече перед всеми людьми: „Хочу за измену брата своего живот на смерть переменити!“»
Еще до наступления ночи стражи у малых ворот услышали условный стук и открыли ворота. Во двор въехали четыре воза, четыре движущихся сугроба. То был долгожданный хлеб, рожь и пшеница нового помола из дальних монастырских сел. Возчики, полуобмороженные, не попадая зубом на зуб, донесли, что в лесу идут еще шестнадцать подвод, которым Данила Селевин, как верховод обоза, приказал выходить в ноле постепенно, чтобы не заметили их неприятельские дозоры. Уже обогреваясь в избе, возчики рассказывали, что шли на звон колокола, который наверно раскачивал ветер.
А колокол все звонил, и гулкий, протяжный зов металла пронзал дикий вой вьюжной ночи.
Уже дважды открывались воротца, и еще восемь возов въехало в крепостной двор. И эти возчики благодарили ветер, раскачивающий колокол. Но тут Иван Суета, вдруг уловив в колокольном звоне зов отчаяния, беспокойно сказал:
— Стой, ребята, то не ветер, а человек звонит в Успеньевы колокола!
Он поднялся на колокольню и вынес оттуда едва живую Ольгу. Ее черные брови стали мохнаты и седы, пряди волос, выбившиеся из-под платка, заиндевели, как тонкие веточки, а ресницы слиплись белыми иглами. Едва ли она, шевеля веревку окоченевшими пальцами, уже видела что-нибудь.
— Ох ты, молодица-огневица! — ворчал Иван Суета, укутывая Ольгу тулупом. — Сила малая, а прыть соколиная.
Ольга лежала неподвижно, не чувствуя своего тела. Только в голове у ней гулко пел призывный, протяжный звон, рожденный ее руками и сердцем. Но чем сильнее окутывало ее тепло, тем глуше звенела медь — и наконец замолкла совсем.
Потом, как сквозь туман, до нее стали доходить иные звуки: хлопанье дверей, перестуки, какие-то быстрые шумы, наконец — слова. Они все приближались, как будто становясь все более видимыми, и наконец, будто камни, несущиеся с горы, загрохотали в сознании.
— Он-то напоследях был… Все уже в ворота вошли, а его ляхи и заприметь!.. Атаман Чика с дружиной своей поганой на конях, а он на них пешой, как лев, кинулся…