Солнце еще сияло и грело, но ласточки, мелькая острыми, как стрелы, крыльями, беспокойно и низко кружили над землей, предчувствуя первую весеннюю грозу.
ПОВЕСТЬ О ПРОПАВШЕЙ УЛИЦЕ
Случай в полдень
Знакомство мое с этой улицей произошло более тридцати лет назад. Но как сейчас вижу июньский полдень, беспощадное к пешеходам голубое эмалевое небо и равнодушно-суетливую толпу чужих, незнакомых людей.
Мы с матерью попали сюда случайно. Извозчик, который до отхода нашего поезда обещал нам показать «матушку Москву», высадил нас на Театральной площади и загадочно сказал:
— Отсюда все увидите. Тут вам красота всякая и снедь любая, расхорошая, такой нигде не сыщешь.
Действительно, мы очутились в царстве снеди.
Из-за зеркальных стекол смотрели на меня окорока, сыры, колбасы. Зернистая икра в бадейках, в лотках и на блюдах, окруженная изумрудной зеленью, сверкала, искушала, как черный бисер. И благоразумная моя мать поддалась искушению.
— Зайдем, купим, — сказала она решительно и толкнула дверь.
Навстречу нам засиял белый фартук — низенький, широколицый человек, семеня короткими ножками, вышел из-за прилавка.
— Чего изволите-с?
Мать сказала с достоинством:
— Четверть фунта зернистой икры.
— Чего-с? — переспросил он, обернув к нам красное, мясистое ухо. — Чего-с?
— Четверть фун…
— Эй, молодцы-ы! — зычно крикнул толстяк и хлопнул в ладоши.
Откуда-то из-за колбас и балыков появились еще четыре белых фартука. Коротконогий подмигнул им:
— Эй, ма-лад-цы!.. Кому хатится четвертку икорки сударыньке отвесить? Четвертку икорочки-и? А?
Мать заметалась, ища вдруг непонятно куда исчезнувшую дверь. Фартук и щекастая, рыжеусая голова гоготали нам в лицо:
— Таким весом не пробавляемся, барынька!.. Оптом торгуем, оптом, на сотни-тысячи, барынька!
Он захохотал, и все кругом — белые фартуки, багровые колбасы, круглобокие бадейки, — все загремело жирным утробным хохотом.
— Копеечными покупателями не занимаемся… Boot что-о, сударынька! — прохрипел коротконогий и толстым мизинцем смахнул со щеки веселую слезу. — Ма-ладцы, будя! Будя!
Рыжеусый фартук отошел в уголок, куда-то под плотные навесы колбас и окороков. Мы ринулись к маленькому подслеповатому стеклу двери.
— Сказали бы по-человечески. Мы ведь из провинции, не знаем… — выходя на улицу, обиженно сказала мать.
Рыжеусый вышел следом за нами. Вместе с другим молодцом он нес в рогоже огромную рыбину, похожую на корабельного покойника, зашитого вместе с островерхим колпаком. Рыбу бережно положили на плюшевое дно пролетки. Потом выносили что-то еще и еще. Сидевший в пролетке юркий, как уж, чернявый человек, в котелке и розовой косоворотке, подобострастно погладил рогожу:
— Балычок-то какой!
Потом осторожно обнял бадейку, поместившуюся рядом, и ткнул кучера-тумбу в пухлую спину.
— Пшел!
Пара серых в яблоках рысаков нетерпеливо, как пушинку, вынесла пылающий черным лаком экипаж на горбатые булыжники мостовой. Взвилось серое облако пыли, а рыжеусый все кланялся вслед.
— Господину Прохорову для пикника-с… — молитвенно бормотал он, широко улыбаясь, как копилка. — Прохорову… фабриканту-с… Приказчик это ихний… Меньше как на сотню-с не покупают-с…
Все так же отвратительно улыбаясь, он, пройдя мимо, громко щелкнул надо мной толстыми волосатыми пальцами:
— Так-то-с!
Я возненавидела его мгновенно, бешено, как умеют ненавидеть дети. Желание нанести ему обиду, во сто крат ужаснее нашей, охватило меня с такой силой, что у меня застучали зубы. Всего проще и скорее было убить его словом. На родной моей улице бранились свирепо и отпето, но мне вспомнилось почему-то только одно бранное слово: «образина».
Я затопала ему вслед, исступленно крича:
— Образина!..
Враг мой обернулся и бросил хладнокровно:
— Мала еще — не выходит.
Бурно и бессильно выплакавшись, я запросила пить. Солнце било мне прямо в глаза, лоб мой словно прожигала большая раскаленная пуговица.
— Пить…
— В чужом городе и не найдешь ничего, — сокрушалась мать. — И дороговизна такая, спросить страшно… Ну, ну, потерпи ты, ради Христа, не томи мне душу. Вон святые по сорок дней постились — и тоже без воды…
— Пить…
И вдруг, как по-писаному, откуда-то из глубины раздался пронзительно сладкий голос:
— А во́т квасу-у! Кому квасу!
Мы нашли ее, избавительницу, в полутемной скважине какого-то прохода. Ухмыляясь плоским, курносым, изрытым оспой лицом, она поднесла мне кружку с мутно-коричневым квасом. Только осушив кружку, я ощутила на языке противную горечь — квас был старый и донельзя кислый.
— Этакую гадость вы продаете, — отплевываясь, возмущенно сказала мать.
— За две-то копейки шаньпаньского захотела? — расхохоталась баба. У ней вдруг открылся и другой голос — зычный, раскатистый, как барабанная дробь. — Тоже покупа-атели-и…