Читаем Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций полностью

Тут же склоненный к руке Александр Бенуа, на крутом повороте – в переднюю; он налетел на меня всей широкой скользящей фигурой с вперед наклоненною лысиной; остановился: пенсне, бородой – в потолок.

– «Вы?»

За ним поворот головы рыжей женщины, в черном атласе, с осиною талией:

– «Боря?»

Лишь черные пятна на белом: Бюро похоронных процессий; Бальмонт, Мережковский и Минский; все – те же, все то же, как издали, как на Литейном; в глазах еще – утро: равнина, туман, серо-синяя зелень, крап дождика; острые, острые боли; сестра Философова, бывшая здесь, Зинаида Владимировна, обещала устроить мне комнату в тихом простом пансиончике.

Я – в пансиончике

Как на экране мелькнуло мне множество лиц; как во мраке огромного неосвещенного зала сидел я; китайские тени метались мне издали: Минский, Барцал, Мережковский, Бальмонт, Бенуа, Философов, мадам Иван-Странник[101], присяжный поверенный Сталь, Шарль Морис[102], Зулоага[103], Мародон, иллюстратор, Поль Фор, брат известнейшего Себастьяна[104], седой Поль Буайе[105], столь знакомый по детству, когда он был черным, историк, старик Валишевский, И. Щукин, Аладьин; однажды с экрана отплясывал вальс Манасевич-Мануйлов[106] с рогатыми дьяволами кабаре «De l’enfer»; и все гасли, вспылав; верещала мне в ухо, хрипя, телефонная трубка; я ей отвечал, пред глухою стеной раздвигая свой рот и раскланиваясь перед крашеным ящичком.

Жил же я бытом безбытицы комнатки, спрятанной в пыльные рвани коричневых тертых ковров, из которых один занавесил стеклянную дверь на балконец в два шага: над «рю Ранел'aг»; выйдешь – видишь: зеленую заросль Булонского леса; декабрь, а в ней – песенка зябликов; пусты аллеи; часами броди: никого; угол леса – глухой: как и рю Ранел'aг; ночью здесь нападают апаши; одни офицеры на серых, пятнистых конях галопируют в зелени золотом кепки и красной рейтузою; запах листов я вдыхаю с балконика, кутаясь в мюнхенский плащ, пока друг мой, Гастон, в своем темно-зеленом переднике, сев при камине, бросает брикеты; жар теплится ночью и днем – стоит бросить два-три черных шара: в оскал огневой; часов на шесть пропав, прихожу поздней ночью; хоть не зажигай электричества: красная пасть дышит жаром; зареют железные жерди; подбросишь четыре брикета; разденешься (хоть без рубашки ходи), завернешься, уснешь; утром пасть обросла серым мохом; дунь – он разлетится, а красная пасть еще теплится.

Неугасимый огонь!

Я бросаю в него горсти глиняных трубочек; каждая стоит два су[107]; ее выкуришь, бросишь в камин; и она раскаляется добела.

Темный, коленчатый мой коридорик; в него загляни: как дыра лабиринта; она отделяет меня от всего, что я в жизни любил, ненавидел; как будто коричневый, грифоголовый мужчина, с жезлом, прощербленным на старых гробницах Египта, не дверью захлопнул, плитой гробовой завалил; дверь завешена той же коричневой рванью; такой же ковер вместо пола; в коврах, заглушающих звуки, живу; проживаю столетья в разлапых коричневых креслах над рваною скатертью столика, перед которым разъямился мой хромоногий диван; полковра отняла деревянная, с теплой, малиновой полупериной постель; она выглядит как саркофаг, из которого мумия, я, поднимаюсь три шага отмеривать: между камином и дверью; лишь сумерки вытянут под ноги крест теневой переплета балконного, я занавешусь балконным ковром; и – как в междупланетной кабине закупорен; выход один: дымовую трубу заткнуть нечем; потухни камин, – сквозь трубу, из камина, закаркавши, выпорхнет ворон.

Я сам вылетаю в трубу: к Николаю Копернику, – в черную бездну, чтобы под созвездьями видеть соблестья Парижа; так думаю я, сидя в кресле, вперяясь в камин; и помигивают, точно красными крыльями, тихие, неосвещенные стены.

Пусть в Мюнхене комнаты чистые, – делать в них – нечего; и – пропадаешь в кафе. В этом старом, изношенном логове, похороненный в дыре коридора, я выбил отверстие в космос; с восьми – сижу дома я; здесь иногда, потушив электричество, мягко шагаю иль думаю в красную пасть; и мне кажется: вот из углей разовьется не пламя, а плащ Мефистофеля, чтоб над Парижем лететь мне – туда: в мировое пространство; здесь я продолжаю с собой разговор, мною начатый ночью, когда над Невой я стоял; миг – и я бы низвергнулся.

Стопочка красных тетрадок лежит на столе: «Ревю сэндикалист» Лягарделя[108], подсунутая эмигрантами; с синдикалистом, вагоновожатым, и я заседаю порой в винной комнате, где я закусываю мясом кролика и запиваю стаканом «ш'aмпаня»; он – не «Редер'eр»: но он – пенистый; мой собеседник с усищами (в ухе – серьга) мрачно тянет зеленый абсент и ругается: к дьяволу Комба, парламент, буржуев, политику!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище
Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище

Настоящее издание посвящено малоизученной теме – истории Строгановского Императорского художественно-промышленного училища в период с 1896 по 1917 г. и его последнему директору – академику Н.В. Глобе, эмигрировавшему из советской России в 1925 г. В сборник вошли статьи отечественных и зарубежных исследователей, рассматривающие личность Н. Глобы в широком контексте художественной жизни предреволюционной и послереволюционной России, а также русской эмиграции. Большинство материалов, архивных документов и фактов представлено и проанализировано впервые.Для искусствоведов, художников, преподавателей и историков отечественной культуры, для широкого круга читателей.

Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев

Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное
1984. Скотный двор
1984. Скотный двор

Роман «1984» об опасности тоталитаризма стал одной из самых известных антиутопий XX века, которая стоит в одном ряду с «Мы» Замятина, «О дивный новый мир» Хаксли и «451° по Фаренгейту» Брэдбери.Что будет, если в правящих кругах распространятся идеи фашизма и диктатуры? Каким станет общественный уклад, если власть потребует неуклонного подчинения? К какой катастрофе приведет подобный режим?Повесть-притча «Скотный двор» полна острого сарказма и политической сатиры. Обитатели фермы олицетворяют самые ужасные людские пороки, а сама ферма становится символом тоталитарного общества. Как будут существовать в таком обществе его обитатели – животные, которых поведут на бойню?

Джордж Оруэлл

Классический детектив / Классическая проза / Прочее / Социально-психологическая фантастика / Классическая литература
Актеры нашего кино. Сухоруков, Хабенский и другие
Актеры нашего кино. Сухоруков, Хабенский и другие

В последнее время наше кино — еще совсем недавно самое массовое из искусств — утратило многие былые черты, свойственные отечественному искусству. Мы редко сопереживаем происходящему на экране, зачастую не запоминаем фамилий исполнителей ролей. Под этой обложкой — жизнь российских актеров разных поколений, оставивших след в душе кинозрителя. Юрий Яковлев, Майя Булгакова, Нина Русланова, Виктор Сухоруков, Константин Хабенский… — эти имена говорят сами за себя, и зрителю нет надобности напоминать фильмы с участием таких артистов.Один из самых видных и значительных кинокритиков, кинодраматург и сценарист Эльга Лындина представляет в своей книге лучших из лучших нашего кинематографа, раскрывая их личности и непростые судьбы.

Эльга Михайловна Лындина

Кино / Театр / Прочее / Документальное / Биографии и Мемуары