К деревянному с мезонином домику, хрустя снегом, подходили быстрые фигуры и пропадали за воротами, хлопая дверью на крыльце.
В нижних, запотевших, окнах горел желтый свет; наверху замерзшие темные стекла мезонина отсвечивали лунно; а еще выше, за коньком дома, за крышами, над всем городом и полями, разлилось лунное сиянье.
И все в беловатой этой мгле было неживое - и застывшие дома, и пропадающая улица, и ряд фонарей. Точно ледяной свет собрался выморозить землю.
"Но если дух мой верит в приход весны и солнца, не страшны ему ни смерть, ни мороз, ни полуночный свет...
Весна и солнце очистят землю от ночных видений, и, сколько бы их ни носилось в лунном свете ^призрачных, враждебных, уродливых, - все погибнут, как листья на огне, под оглушающим потоком солнца.
Но если забыть о приходе весны, погасить дух свой, поверить в одну лишь непременность - смерть, тогда кинутся отовсюду ночные призраки, схватят сердце ледяными пальцами, овладеют чувствами, внушат им губительные желания, и будет шататься по земле не человек и не труп, холодный и сладострастный, с неутолимым желанием и страхом смерти в глазах..."
Так думал Иван Петрович, бредя вдоль длинной мглистой улицы, в поисках деревянного дома с мезонином и освещенными окнами.
А мимо окон в это же время проходил ночной сторож, в тулупе и несгибающихся валенках.
Оглянув не спеша пустую улицу, сторож дошел до угла, где стоял заиндевевший извозчик, сел на ею санки и сказал:
- Мороз нынче здоровенный.
Извозчик, навалясь грудью на выгнутый передок саней, с трудом отодвинул одно плечо, причем показался клок белой его бороды, белый нос и хлопающие над глазами снежные ресницы, и ответил:
- Зябко.
- В чанной теперь тепло, чай пьют, - продолжал сторож.
- И вино пьют, - помолчав, ответил извозчик. После этого оба они помолчали. Сторож думал, что если бы он был купеческий сын, то сейчас бы ни на какой мороз не вышел, а сидел на стуле, выпивши.
А извозчик думал - в какое место его наймут? Если в такое, где поблизости трактир, то свезет и подешевле.
Лошадь ничего не думала, даже ногами не переступала, а шерсть на ней была кудрявая, как у собаки.
И, кроме этих коротких мыслей, все остальное скорежилось и застыло у сторожа и у извозчика. А на перекрестке, невдалеке, горел костер. Около тесно сидели согнутые фигуры. Позади стоял небольшого роста человек. Он потопал ногами, отвернулся от костра и не спеша подошел к извозчику.
- Мерзнете, - сказал он с трудом, но весело, - эх вы, рабочие.
- Вася, - проговорил извозчик.
Пальто на Васе было короткое, с оторванным карманом, на голове картуз, на ногах обернутые веревками валеные калоши.
- А я у огонька постоял, хуже еще прохватило; пустое занятие, жар должен быть внутренний, - продолжал он.
- А ты проходи, внутренний, проходи, - молвил сторож; на что извозчик сказал:
- Не трогай, это Вася, человек душевный.
- Так вот я за свою душевность три пятака стрельнуть хочу, постукивая зубами и подплясывая, продолжал Вася. - Народ-то скоро оттуда выходить будет, господин сторож?
- Которые скоро, которые не скоро, - ответил сторож, - я ворота сейчас запру, выйти им оттедова невозможно, вот по гривеннику мне и дадут. Ихняя кухарка рассказывала - придут, говорит, пьют, едят и яблоки, и чай, и мясо, а потом читают. Огонь привернут, разлягутся и бормочут. И что ты думаешь, если которого похвалят - он горничной полтинник и мне двугривенный, и на морозе-то все еще про себя бормочет...
- А как же пристав не обижается? - спросил Вася.
- Да разве они люди? Чего на них обижаться.
В это время подошел Иван Петрович. Отогнув задышанный инеем воротник, он спросил, где дом сестер Головановых. Сторож показал ему рукавом на освещенные окна и, когда Иван Петрович направился к воротам, проговорил:
- Еще один - оголтелый,
Но сторож на этот раз оказался неправ. Иван Петрович служил в провинции; много читал, сам пописывал и привык издавна строить однообразные свои дни по тем законам, которые находил в книгах великих писателей.
Не один он был таким мечтателем: по всей глухой, завалющей Руси - в городах, селах, железнодорожных станциях, засыпанных снегом хуторах - живут еще странные люди, у которых в жидкой северной крови есть капля восточной отравы; и капля эта подобна лихорадке - живет человек, здравствует, а вдруг схватит его жаром, свалит с ног, и понесет он в бреду такое, что никому и не снилось. От лихорадки - мышьяк, а от восточной отравы ничто не помогает. Вот и видишь - на поверхность сонной захолустной жизни вдруг выскочит смирненький какой-нибудь до этого обыватель и начинает ото всего отрекаться и тут же злодейство совершит или подвиг. А если выскочить не хватает силы, то хоть поплачет в кабаке, над мерзостью своей, над уходящими днями и прочтет подходящий стишок.
Но за последние годы перестал обыватель понимать - чему же его учат великие писатели? Не подвигу, не раскаянию, не поискам высокой жизни; точно забыли писатели про эту отравную капельку в северной крови, а решили только смешить читателя, ужасать, растравлять в нем и без того расхлябанные похоти.