Приехала из деревни мать Миши, широкая в кости старуха с азиатчинкой в горбоносом лице. Она уселась в уголок и задремала, но время от времени веко приоткрывалось и проглядывал круглый зеленый глаз — все-понимающий, трезвый, цепкий, вовсе не сонный. Секунда — и снова дремотно опускается сморщенное веко.
Неожиданным гостем оказался не кто иной, как Лешка Лемеш. Алла не захотела приходить на свадьбу без него.
Лешка наряден — в темно-синем бостоне, белоснежная сорочка оттеняет ровную смуглоту щек, чуть просвечивающую застенчивым румянцем. Держался он сдержанно, с достоинством, за столом ухаживал по-джентльменски на два фронта — подкладывал в тарелку Вере Гавриловне и разрумянившейся Алле, красивой до того, что все чувствовали неловкость и какую-то смутную жалость к себе.
С другого бока Аллы сидел Виктор в новом галстуке и пиджачишке с подметанными рукавами. Он почти ничего не ел, боялся дышать, не смел глядеть в сторону соседки. В самом начале он хватил водки, закашлялся, покраснел до слез.
Лешка Лемеш ласково заметил:
— Не привыкай к этой отраве, мой мальчик.
И, всплеснув гибкой рукой в воздухе, требовательно взывал:
— Горько!
Аня неуклюже клевала носом в жениха.
На Лешку Лемеша чаще других стреляла оком сквозь дремотно приоткрытое веко мать жениха.
— Горько!
Лешка пил, розовел, сдержанность его исчезала:
— Дорогие граждане, собравшиеся на это торжество! Дорогие граждане! Разрешите мне речь!
Ему никто не разрешил, но он встал, ладный, собранный, только под смуглотой пьяненько пылают щеки, поблескивают в снисходительной улыбочке мелкие, тесные зубы. У Аллы ласковой влагой подернуты большие глаза.
— Кто вы? — Лешка взмахом руки обвел всех за столом. — Кто? Не в обиду будь сказано — обычные люди. Вас таких много. А можете вы оцепить талант, редкую способность?.. Не тот уровень. Среди вас находятся таланты, может, гении… Не замечаете, доблестные работяги? Сейчас я их продемонстрирую. Сашка! Эй, сыпок!.. Утрем пос цивильному населению! Встань, лапушка, и подойди, когда старшие зовут!..
Маленький Сашка, целый час перед торжеством прилизывавший свои вихры стянутым со стола сливочным маслом, подошел, вяловатый, с неизменной коварной улыбочкой на бледных губах.
— Сашка! Друг! Брат по несчастью! Нас здесь обоих не признают! В-вы! Видите человека?! Экземпляр! Птица феникс! Не признают нас! Неси мою гитару: «С гитарой и шпагой я здесь под окном!» Сюрприз для новобрачных!.. Тиш-ша! Не шевелиться! Минута святого искусства, а дальше можете хлестать свою водку. Тиш-ша!
Лешка Лемеш с гитарой картинно приосанился на своем стуле. Рядом встал Сашка.
— Что вы ждете, драгоценные обыватели? Романсов? Надрыва? Слезы в пьяном угаре? Не ждите! Не будет романсов!.. Сашка! Народную! Из глуби, из сердца веков! «Лучинушку»!
Сашка посерьезнел, солидно откашлялся, наморщил голубовато-чистый лоб.
Лешка начал с той не открывающейся сразу, сбереженной в голосе болью, с какой начинают все истосковавшиеся по песне, ждущие от нее многого.
И Сашка подхватил. Его голос, более низкий, решительный, сразу стал в голову, заставил Лешкин тенор нежно и затейливо оплетаться вокруг.
На склоненном Сашкином лбу страдальческие морщины. Из расплывшихся во всю роговицу глаз Лешки истекает черная тягучая тоска. Один — мальчишка, уже чуть тронутый порчей городской улицы, не очень искренний, навряд ли добрый от природы, другой — люмпен, накипь в людском обществе, пена, которую рано или поздно снимут и выплеснут. Оба выросли в этом тесном дворе, среди каменных домов, на асфальтовой почве. Но откуда у них волчья избяная тоска? Откуда им знать о долгих зимних, без просвета вечерах среди бревенчатых стен, похороненных в сугробах? Откуда им знать, как воет ветер и чадит лучина — единственный свет, единственный друг? Откуда знать им, когда сам Федор этого не пережил? Федор, родившийся в деревне, видел керосиновую лампу, но не застал светца.
К Федору это могло прийти через бабок и дедов, через деревенские легенды, через те сугробы, которые и до сих пор наметаются под бревенчатые стены. А эти?.. Каким чудом неведающие говорят правду?
Мать жениха, горбоносая старуха, приоткрыла сморщенное веко, проглянул зеленый глаз, и нет в нем холодной трезвости — кисленькое бабье умиление.
И гордое, счастливое лицо Аллы, трепетно направленное к Лешке. Время от времени она оборачивается то к одному, то к другому, и ее большие, влажно-темные лучащиеся глаза опаляют по очереди вызывающим презрением: «Чего вы стоите по сравнению с ним? Чего вы все стоите?»
А Виктор горбатится за столом, давит кисти рук коленями, бледен, уничтожен.