Газеты австрийские так часто и усердно бранили меня, что я сделался каким-то страшилищем между немцами и предметом любопытства, а часто и живого сочувствия между итальянцами. Зная, что мать невесты принадлежит к немецкой аристократической фамилии, я просил доложить о себе как об иностранце, которого она не знает, и потому нет надобности говорить мое имя, но которому необходимо, нужно видеть ее. Меня впустили. Как теперь помню эту сцену. Роскошное убранство комнат, цветы, вазы, бюсты, портреты; на диване полулежала женщина лет 40; у окна, за пяльцами, сидела девушка, которая живо напоминала мне знакомые черты портрета; она была очень хороша; руки, волосы и темные брови над темно-голубыми глазами свидетельствовали ее итальянско-немецкое происхождение; разгоревшееся лицо дышало жизнью. Она от души смеялась тому, что ей говорил молодой человек, фамильярно склонившийся к ней через пяльцы; веселость, счастье не только выражались в их лицах, но казалось стояло в воздухе, окружавшем их, и достигало важного лица полулежавшей женщины, которая по временам улыбалась, слушая их, или, правильнее, глядя на них, потому что слушать было нечего; говорились вещи слишком обыкновенные, только они говорились иначе, другим тоном, с другими взглядами и выражением лица, чем обыкновенно говорятся. Молодой человек был в военном австрийском мундире. Не знаю почему, но я сразу угадал значение всей этой сцены; горькое, колючее чувство щемило мое сердце. Я хотел бы громом разразиться над счастливой четой; мне хотелось быть злым и колким, но полагаю, я казался им только смешным своим трагическим тоном и выражением, по крайней мере в начале разговора. Переступая порог этого дома, я думал утешить скорбь живущих в нем, воспоминанием о том, кто погиб, и как погиб он, любящий страстно, с ее именем на устах; я думал вызвать на глаза те слезы, которые камнем лежат на сердце, и облегчить страдания осиротевшей невесты, и что нашел я?… «Не прошло еще 8 месяцев!» – слова Гамлета к матери невольно пришли мне на память. Грозным, карательным привидением желал бы я предстать среди этой радостной сцены.
– Я опоздал, – сказал я, обращаясь к матери; – но, верьте мне, не по своей вине. Позвольте мне исполнить последнюю волю гр. А-ни, он умер на моих руках.
– Да! – сказала она так же равнодушно, как будто я говорил о том, что вечером не будет музыки на площади св. Марка. – В чем же состоит последняя воля этого бедного мальчика?
– Он дрался как зрелый человек, как герой, и умер верный своему долгу, своему слову.
Я взглянул на молодую чету: ни признака чувства!
– Вы тоже были в этом несчастном деле (я ей сказал свое имя) и верно убили нескольких из наших?
– В деле никто не знает кого убил, и никто не обвиняет неприятеля в убийстве; всякая сторона исполняет свою обязанность.
– Но ваше поручение? – сказала с нетерпением Монти.
– Оно относится к вашей дочери.
Покойный А-ни, умирая, просил меня передать ей некоторые вещи… вы позволите?
– Луиза… Это моя дочь. – Потом она назвала мое имя. – Поручение касается вас одних, – сказал я, посматривая на австрийского офицера.
– Мой жених, барон Дитерейхс, – произнесла она, – у меня от него нет секретов. Вы можете говорить при нем.
– Вы этого хотите?
– Я этого требую.
Она произнесла эти немногие слова таким тоном, который ясно показывал, что горе тому, кто не исполнит ее требований. Это меня несколько утешило: австрияк проведет с ней не один горький час. Я отдал ей письма к гр. А-ни; на письмах еще не совсем изгладились следы крови.
– Детская шалость! – произнесла она, глядя с улыбкой на молодого человека, и с небрежностью положила письма на пяльцы.
Детская шалость! И это говорила девушка лет семнадцати или восемнадцати, о письмах, в которых сказалась первая любовь ее, сказалась вся душа!
Злость брала меня, глядя на нее.
Возвращая кольцо, может быть и необручальное, я сказал ей, что гр. А-ни разрешил ее от данного обета, хотя это разрешение теперь уже и неуместно, прибавил я, желая хотя сколько-нибудь уязвить ее. Действительно, краска выступила на щеках девушки, но была ли то краска стыда или досады – господь ее знает!
– Смерть разрешила меня от обета! – если можно назвать этим торжественным именем несколько мимолетных слов, сказанных между вальсом и кадрилью.
– Луиза, – сказала мать, видимо желая покончить разговор, который начинал смущать ее дочь, а может быть и будущего зятя; – Луиза, ты забыла, что тебя ожидают примерять венчальное платье.
– Я готова, – отвечала она, вставая; но продолжая исполнять волю покойного с точностью и аккуратностью нотариуса, я хотел передать медальон; меня, однако, остановил портрет матери гр. А-ни; теперь взоры его, казалось, укоризненно были обращены ко мне.